— Не замечал, покуда не ушел Борис.

— Борис ушел с поминок?

— Да. Он вдруг поднялся и молча вышел в прихожую. Павел — за ним. Они поговорили минуты две-три…

— О чем?

— К сожалению, я не подслушивал. Впоследствии выяснилось: Борис сказал, что у него болит голова и он уезжает к себе. Они с Анютой жили отдельно, на его квартире.

— Что за непонятная жестокость! Или он по натуре хам?

— Типичный технарь… знаете, с привкусом железа. Суховат, черствоват, прагматик. Рос в детдоме. Но вполне воспитан и в обществе приемлем. Во всяком случае, к Павлу был по-своему привязан.

— А к жене?

— Анюта не жаловалась, хотя мы с ней были очень дружны. Не тот характер. Но — прожили всего два года, так что…

А как она отнеслась к его уходу с поминок?

— Она была несколько не в себе, наглоталась снотворного. Не спала, а жила словно в полусне. Его ухода она, по-моему, не осознала.

— Какую же перемену вы заметили в Павле Матвеевиче после его разговора с Борисом?

Он вошел такой бледный, просто белый, глаза отсутствующие. Постоял перед столом, сел, нас не видит, где-то далеко. Вдруг поднялся и заявил, что пойдет пройдется. Я, конечно, стал навязываться в компанию, но он сказал очень резко: «Если ты пойдешь за мной между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Я остался. Было десять часов вечера. Анюта сидела на диване с широко раскрытыми пустыми глазами, я ходил взад-вперед по комнате. Наконец к пяти она пришла в себя, и мы поехали искать Павла.

— Куда?

— Сначала на кладбище, оно в получасе езды от их дома. Могилы на рассвете — какой-то невыносимый абсурд. Потом в Отраду. Он был там, но это был уже не мой Павел. Двери и окна распахнуты настежь. Мы зажгли на кухне свет — люк погреба оказался поднят, на лавке сидел мой друг, рядом догоревшая дотла свечка. Я его окликнул сверху, он поднял голову и сказал: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Вы, наверное, все это уже слышали? Полгода он провел в лечебнице, но безрезультатно. Потом Анюта забрала его, теперь он на ее руках.

— Дмитрий Алексеевич, вы находите какой-нибудь смысл в его словах?

— Я долго думал над этим. Я бы объяснил их так. «Полная тьма» была в погребе. Лилии — не полевые, конечно, а садовые — мы с ним купили на Центральном рынке, целую охапку, они лежали на могиле его жены. «Лилии пахнут» — у белых лилий пронзительный горьковатый аромат. Почему их закопали, почему нельзя об этом говорить… не знаю, не могу понять. Между фразами отсутствуют связки, может быть, что-то важное скрывается у него в подсознании, а на поверхность всплывают вот эти обрывки.

— А как вы думаете, почему он сидел именно в погребе?

— По приезде из Внукова он прежде всего хотел поговорить с Анютой, но та металась в роще. И Павел принялся осматривать дом. Это он первый установил, что вся обувь, которую привезли на дачу, оставалась на месте, то есть Маруся могла исчезнуть только босая. Больше ничего интересного в комнатах не обнаружилось. Светелку мы осмотрели с порога, чтоб ничего там не трогать. Потом Павел спустился в погреб и зажег свечку. Я смотрел сверху, но ничего необычного и там не было. Тут Люба крикнула из сада: «Паша, скорей сюда! Скорей!!» Мы бросились к участковому. Возможно, последним впечатлением от дома застрял у него в памяти, уже затронутой безумием, именно погреб и ощущение, что он его не осмотрел до конца.

— Милиция, разумеется, погреб осматривала?

— Все там перекопали на следующий день после похорон. Ничего не нашли, как и везде. Тем же утром я отвез Павла в его больницу (правда, ему уже требовалась психиатрическая лечебница, куда его к вечеру и забрали). Я оставил их с Анютой в больнице, а сам поехал в отрадненскую милицию. После моего рассказа началось следствие.

— И конечно, все, что я от вас услышал, вы рассказали и следователю?

— Конечно. Но, видите ли, Иван Арсеньевич, неизвестно главное. Не найдено тело, орудие убийства, непонятны мотивы, не обнаружено место преступления. Одним словом, неизвестны те реальности, с которых обычно начинается следствие. Остается одна психология. И воображение. Разбирайтесь с нами, с действующими лицами, — вдруг зацепите какую-нибудь деталь, подробность, о которой мы знаем, но не придаем ей настоящего значения.

— Этим же занимался и следователь.

— Ну, Иван Арсеньевич, за три года кое-что могло измениться, пересмотреться, — художник усмехнулся, — кое-кто мог и расслабиться.

— Кое-кто мог и все позабыть.

— Вряд ли. Поговорите с Анютой, ее вы скоро увидите. Телефоны Вертера и Бориса я вам дам (также и мой), но попробуйте как-то связаться с ними без моей помощи. Если не сможете, тогда я подключусь. Я в свое время с этой историей им сильно поднадоел. Вообще берите врасплох, наглостью, особенно Петю: он трус.

— Вы, по-моему, к нему неравнодушны.

— Завидую. Молодость и беспечность. Глазом не моргнув, в университет поступил в самый разгар следствия. Не удивлюсь, если он уже давно женат… Кстати, а какие вопросы вам хотелось бы выяснить у них в первую очередь?

— Например, почему Анюта подняла преждевременную панику? Что сказал Борис Павлу Матвеевичу на поминках? По какой причине они развелись с женой? Из-за чего поссорились Петя с Марусей? И зачем он уехал в Ленинград?

— Что ж, Иван Арсеньевич, это мои вопросы, но ответа я на них не получил. Надеюсь, вам повезет больше.

После ухода Дмитрия Алексеевича я записал себе в блокнот еще один вопрос: в кого из трех — в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю был влюблен художник?

9 июля, среда.

Она вошла в палату — я встретил ее с восхищением: высокая, тонкая, алый румянец, русые волосы, прямой пробор, учительский пучок. Хороша, равнодушна, даже высокомерна. Я полночи из-за нее не спал: «копал подходы». И опять они не понадобились.

Анюта бросила с порога: «Здравствуйте», прошла к койке отца, села на табуретку рядом и начала кормить его клубникой. Проглотив несколько ягод, Павел Матвеевич откинулся на подушку и закрыл глаза. Мы, трое недужных, сжигаемых криминальным жаром, глаз не сводили с ее затылка. (Сейчас встанет и уйдет!) И Василий Васильевич не приходил на помощь: они с Игорьком как будто перед ней робели.

Анюта вдруг обернулась — холодноватый, голубоватый взор, какой-то отсутствующий, словно смотрит в пустоту, — и спросила:

— Вы ведь знакомы с Дмитрием Алексеевичем Щербатовым?

— Совершенно верно, — откликнулся я даже с некоторым подобострастием. — Вчера познакомились.

— Вы что, действительно писатель?

— Стараюсь.

— А как фамилия?

— Глебов. Иван Арсеньевич.

— Не слышала.

— Удостоверение показать? — Вообще-то красавица действовала на нервы.

— Вчера вечером ко мне на дачу заезжал Дмитрий Алексеевич и просил оказать вам содействие. Вы собираетесь о нас фельетон написать или трагедию?

— Пока не знаю. На что потянете.

— Однако вы не очень-то любезны.

— Прошу прощения.

— Ладно. Он очень просил, и я дала слово. Но учтите: ваше так называемое следствие я считаю идиотством и пустой тратой времени.

— Учту. И не будем его тратить попусту.

— Что вас интересует?

— Ну, например, Дмитрий Алексеевич.

— Вы его видели.

— А каким его видите вы?

— Он человек оригинальный.

— Это я понял. Но это не ответ.

— Широк, щедр, горяч. Он самый старый папин друг.

— Как они познакомились?

— Через маму. Они в юности были оба в нее влюблены. («Так вот в кого был влюблен художник!») Но она предпочла отца, — Анюта усмехнулась, — несмотря даже на французскую драгоценность.

— Что за драгоценность?

— Воспоминание из детства. Дмитрий Алексеевич имел возможность преподнести обручальное кольцо, а папа… в общем, никаких колец у мамы так никогда и не было.

— И Дмитрий Алексеевич их простил?

— Он был одинок и любил их.

— Вы хотите сказать, что он остался одинок из-за этой своей любви? — Классическое благородство в современных условиях меня всегда как-то настораживает.