—
Пожалуйста, товарищ старший лейтенант! Увольнение на сутки. Сегодня только пришвартовались…
Ему самому стало противно от своей торопливости и заискивающего тона.
Старший лейтенант, внимательно посмотрев увольнительную, вернул Гаврилову и, козырнув, удалился пружинящей походкой. Важный, подтянутый.
«Пронесло, — вздохнул Гаврилов. — А могло бы плохо кончиться. Расселся, ничего вокруг не вижу». Он тихо зашагал на Десятую линию, тут же вспомнив про старушку с клюкой, обернулся на скамейку, где только что сидел. Но старушки там не было. Наверное, ушла раньше. «Какая разговорчивая, — подумал Гаврилов о ней с теплотой, — и как она только выжила?» И он снова вернулся в мыслях к своей квартире, и к тем, кто жил там, а теперь уже не живет нигде, и к тому, кто остался жив вопреки здравому смыслу. Потому что именно ему надо было бы умереть — в мире стало бы одним подлецом меньше.
Первой в их квартире погибла Ольга Ивановна. Из всех жильцов с нею Гаврилову приходилось до войны сталкиваться реже всего. Да, наверное, и всем другим. Ольга Ивановна занимала удивительно мало места в квартире, хотя ее комната и была одной из самых больших. В ней среди дорогой красивой мебели стоял даже большой концертный рояль. Гаврилов в комнате у Ольги Ивановны не был, знал об этом от матери, раз-другой занимавшей у нее деньги до получки.
На кухне Ольга Ивановна появлялась редко, грела лишь чай на керосинке. Что она ела и когда, никто в квартире не знал хотя о любом другом знали буквально все. Была Ольга Ивановна невысокая, худенькая» с гладко зачесанными волосами. Какого она возраста, Гаврилов представления не имел: молодой он считал только Зойку, девочку на два года старше его самого. Но и старухой она не была. Работала Ольга Ивановна преподавателем музыки в театральном училище. Уходила на работу поздно. По вечерам чаще всего бывала в театрах. Ни с кем в квартире не дружила. Мать Гаврилова ответила как-то на его вопрос: «Почему Ольга Ивановна живет одна?» — «Гордячка. Так и будет в старых девах век вековать».
По выходным, нередко с самого утра, Ольга Ивановна садилась за рояль. Играла она подолгу, и в это время все в квартире притихали. Слушали. Даже на кухне разговаривали вполголоса. Гаврилов любил слушать, как играет Ольга Ивановна. Приглушенные стенами звуки рояля неслись словно из-под земли. Гаврилов не знал, что играет Ольга Ивановна, он только жадно слушал, и ему так хотелось броситься на диван и плакать — так горько становилось у него на сердце, то вдруг у него появлялся необычайный прилив энергии, хотелось куда-то бежать, что-то делать. И когда раздавался громкий металлический стук — стучал из своей комнаты Егупин, и Ольга Ивановна прекращала игру, — Гаврилов думал о Егупине с ненавистью.
В ноябре Ольга Ивановна перестала ходить на работу. И дома перестала играть. Даже тогда, когда в квартире оставался один Гаврилов. Лишь изредка из ее комнаты доносились сиротливые звуки какой-нибудь нехитрой мелодии и тут же обрывались. «Руки распухли», — сказала Гаврилову мать.
В конце месяца мать Гаврилова постучала как-то к Ольге Ивановне и застала ее рыдающей. Оказалось, Ольга Ивановна потеряла карточки на декабрь. Ее надо было спасать.
Вечером на кухне собрались все жильцы, все, кроме Ольги Ивановны.
Когда мать Гаврилова рассказала о случившемся, в кухне воцарилось гробовое молчание. Первым подал голос Егупин:
—
Война — дело суровое. Она растерях не жалует… — И собрался было уйти, но Василий Иванович остановил его:
—
Вы же, Илья Дорофеич, у нас самый обеспеченный. Около питания находитесь. От вас бы и первая помощь!..
—
Я, как и все, товарищ Новиков, — Егупин всегда так ему говорил: «товарищ Новиков», — на карточки живу. И государственным добром не пользуюсь. А Ольга Ивановна сама виновата — пусть сама и расхлебывает! — Он хотел уйти, но Анастасия Михайловна загородила ему дорогу.
—
А тот хлеб, за который вы у голодных добро скупаете, тоже по карточкам получаете? А сгущенка, на которую обручальные кольца вымениваете, — и она по карточкам?
Егупин стоял, скривив рот, холодно глядя на старуху.
—
В прошлые времена это мародерством называли. Не знаю, как сейчас, — продолжала Анастасия Михайловна, тяжело дыша. — Сердца у вас нет… — Она вдруг всхлипнула и сказала жалобно, просяще: — Неужто дадите человеку погибнуть, Илья Дорофеевич? Мы ведь все тоже поможем.
Гаврилов почувствовал, как кровь прилила ему к лицу. Мучительный стыд овладел им: «Зачем она так унижается?»
—
Нет у меня, нет! — крикнул Егупин и, оттолкнув Анастасию Михайловну, выскочил с кухни.
—
Экий нелюдь! — только и вымолвила Анастасия Михайловна и вышла с кухни, не затворив за собой дверь, а все посмотрели ей вслед недоуменно.
Прошло несколько тягостных минут, пока Анастасия Михайловна вернулась с небольшим пакетом, на котором было написано: «Рис».
—
Ох, бабка, ну и молодец ты! — весело сказал Василий Иванович.
Анастасия Михайловна положила пакет на кухонный стол Ольги Ивановны. Села молча на табуретку.
—
Давайте, бабоньки, каждый день хлеба по сто пятьдесят Ольге Ивановне отдавать, — предложил Василий Иванович. — С Анастасии Михайловны уж не брать — и так ее подарок царский. А остальные — по пятьдесят граммов с семьи. Ну и если еще что давать будут — крупы там, маслица. Хоть по талону…
Все согласились, и расплакавшаяся Валентина Петровна, утирая слезы, пошла ободрить Ольгу Ивановну. Но Ольга Ивановна на стук не отозвалась.
—
Не трогайте вы ее сейчас, — сказал Василий Иванович. — Может, поплакала-поплакала да уснула. Утром зайдете.
Утром Гаврилова разбудило необычное движение в кухне, всхлипы, плач. Вставать с нагретой за ночь постели не хотелось. Он прислушивался, но понять ничего не смог. Наконец вошла вся зареванная мать.
—
Ольга Ивановна повесилась… У себя в комнате… — только и вымолвила она и снова залилась слезами.
Так и не узнала Ольга Ивановна о том, что люди протянули ей руку помощи.
Анастасия Михайловна сварила из своего риса жиденькую кашу и два дня кормила ею всех жильцов.
С тех пор как в начале декабря встали трамвая, дядя Вася домой наведывался редко — слишком уж длинной была дорога. В двадцатых числах января он привез на саночках большую вязанку дров.
Гаврилов слышал, как медленно стучали полозья санок по ступенькам черного хода. Он подумал сначала, что везут хоронить очередного покойника, и обессиленные люди спускают санки с мертвецом прямо по ступенькам. Но было слишком поздно, да и звук не удалялся, а приближался. Время от времени на лестнице все смолкало, и тишина стояла минут десять-пятнадцать. Наконец он сообразил, что кто-то, совсем выбившийся из сил, тянет санки вверх по ступеням. Гаврилов застегнул пальто, с которым не расставался весь день, и вышел на лестницу. В темноте ничего не было видно, только на площадке ниже светился огонек папиросы и кто-то шумно дышал.
—
Кто здесь? — спросил Гаврилов, пугаясь собственного голоса, прозвучавшего неестественно громко на пустой, промороженной лестнице.
—
Петруша, ты? — отозвались снизу голосом Василия Ивановича. — Я тут сижу перекуриваю. Коли одет, валяй ко мне, подсобишь.
Гаврилов, ежась от холода, спустился на тринадцать ступеней вниз, наткнулся на протянутую руку. Василий Иванович притянул его к себе, усадил. Гаврилов почувствовал, что сидит на досках.
—
Дрова, дядя Вась? — спросил он радостно.
—
Дровишки, Петруша, дровишки. Сегодня мне премию такую на заводе отвалили. Полдня вез…
—
А мы с мамой уж беспокоились… И Валентина Петровна говорит: «Куда-то запропастился наш Василий Иванович!»
—
Что дяде Васе сделается? Мне, Петруша, помирать нельзя. Без меня завод остановится, солдату спина откроется… — Василий Иванович обнял Гаврилова, притиснул совсем легонько. — А если и не приду на неделе — значит, в ночную оставался. Или просто в цеху заночевал… У нас теперь там и кровати есть. И белье белое. Только я все ходить норовлю. Привычней все-таки. А то с порядку собьешься, и все кувырком пойдет.