Они посидели еще несколько минут молча, а потом взялись за санки. Тяжесть была неимоверной. «Может, дрова мокрые?» — подумал Гаврилов и потрогал рукой. Но доски были сухие, тонкие. От разбитых ящиков, наверное. Гаврилов грудью налегал на доски сзади, а Василий Иванович, кряхтя, тянул за веревку. Щелк, щелк! — стукали сани стальными полозьями о каменные ступени. Всего тринадцать ступеней, а у Гаврилова мелкой-мелкой дрожью дрожали руки; и когда натянутая веревка ослабевала, он вместе с санками сползал вниз. Но Василий Иванович снова натягивал веревку, и они продвигались еще на ступеньку, потом еще, пока наконец не остановились на площадке перед дверью в квартиру.

В кухне, слабо освещенной зыбким пламенем свечи, мать Гаврилова тихо говорила что-то закутанной в облез- дую беличью шубу Валентине Петровне. Увидев дрова, улыбнулась слабо, сказала:

Ух, Иваныч разбогател…

Валентина Петровна как-то горестно поджала губы и вздохнула.

Ну, я пойду, Паня. Чужому счастью-то что завидовать… — И пошла было, но Василий Иванович бросил хмуро:

Чужое, свое… Зови лучше соседей. Стал бы я за себя корячиться, через весь город тащить. На заводе переспал бы, да и ладно.

Валентина Петровна всхлипнула и ушла молча.

Василий Иванович кивнул на маленькую скамеечку, что стояла под счетчиком:

Подай, Петруша.

Гаврилов принес скамеечку, поставил ее около Василия Ивановича, и тот сел на нее тяжело, стащил с головы запорошенную снегом шапку, снял рукавицы.

Гаврилов даже охнул от изумления. Его голова, которую он привык видеть всегда голой и блестящей, вся заросла густыми темными волосами. Ни единой сединки. От этого лицо у Василия Ивановича показалось Гаврилову еще больше осунувшимся. Но молодым.

Удивляйся, удивляйся, — проворчал Василий Иванович, перехватив удивленный взгляд Гаврилова. — Бритву-то дома забыл, не идти же ради нее такую дорогу. А приятель предлагал свою — да разве это бритва… От моих волос на ней зазубрины…

Ну что, Парасковья, погреемся мал мала? — весело сказал он матери Гаврилова и стал дуть на окоченевшие пальцы. Потом он развязал узел обледеневшей веревки, которой были связаны покрытые изморозью доски, и сказал Гаврилову:

Давай, Петруша, на пять кучек раскладывай. Все, что помельче, — в одну. И щепки туда же. Это бабке Анастасье. Чтоб ей не надрываться, не колоть…

Это почему же на пять? — сурово спросила мать.

Василий Иванович вздохнул, но промолчал.

Почему же на пять? — повторила мать с укором.

А может, и в нем проснется человеческое-то? Может, проснется… — не очень уверенно ответил Василий Иванович.

Проснется, когда подыхать будет.

Да не могу я так, Прасковья, не могу, — уже тверже сказал Василий Иванович. — Все-таки человек он!

На кухню уже пришли и Анастасия Михайловна, и Валентина Петровна, и Зойка. Не было одного только Егупина. Анастасия Михайловна сидела на табурете в засаленном ватнике. Лицо у нее отекло и было словно неживое. Все молча смотрели, как Гаврилов раскладывал доски по кучкам.

А к этому-то что не зашла? — спросил Василий Иванович Валентину Петровну.

Неужто надо было? — встрепенулась та и посмотрела на Василия Ивановича удивленно. — Ему-то зачем?

Василий Иванович только рукой махнул и сказал Гаврилову:

Стукни в дверь, Петруша!

Гаврилов нехотя поднялся с коленей и посмотрел на мать. Мать молчала. Тогда он пошел по коридору в самый конец, к двери, что была рядом с парадной лестницей. Там жил Егупин. Гаврилов подергал большую бронзовую ручку на обитой черным дерматином двери. За дверью что-то прошелестело, потом упало на пол, покатилось. Не то банка, не то кастрюля.

Кто там? — раздался похожий на карканье голос.

Мать называла Егупина гнусавым.

На кухню просят, — буркнул Гаврилов и прислушался: интересно, что это там упало у Егупина? Наверное, банка со сгущенкой.

Зачем это на кухню? — снова каркнул Егупин. — И кому я там понадобился?

Дрова там Василий Иваныч привез…

Приду сейчас, сейчас, мальчик, — заторопился Егупин.

Гаврилова так и передернуло от этого «мальчика». Сколько он помнил, Егупин всегда называл его «мальчиком», а Зойку — «девочкой». Видно, имен никогда не старался запомнить.

Гаврилов не уходил от двери, ждал. Наконец дернулась большая ручка, на Гаврилова пахнуло теплом и жареным хлебом (оттуда всегда пахло жареным хлебом), высунулась голова Егупина.

Ты

здесь еще? — спросил Егупин, вглядываясь в темноту коридора. — Зачем ждешь? Я же сказал — иду.

Он вышел закутанный в длинную, до пят, шубу, с большим, шалью воротником и в черной камилавке. Шубу эту, говорила мать, Егупин выменял на банку сгущенки у жившего на третьем этаже профессора. Егупин запер дверь ключом и двинулся на кухню. Гаврилов пошел следом.

Войдя на кухню, Егупин прокаркав: «Мое почтение», но ему никто не ответил. Василий Иванович сказал тихо Гаврилову:

Петруша, стань-ка лицом к стене, разгадывать будешь.

Гаврилов послушно повернулся к стене. Облокотился на нее. Стена была холодная, словно лед.

Эту вязаночку и разыгрывать не будем, — сказал Василий Иванович, повертываясь к Анастасии Михайловне. — Эту вязаночку я вам снесу. Здесь дощечки-то помельче. Вам сподручнее топить будет.

Спасибо, батюшка! — еле слышно вымолвила Анастасия Михайловна. — Спаси тебя господь, родимый.

Ну а теперь за тобой очередь, Петруша. Кричи: кому эту кучку?

У Гаврилова вдруг сжалось сердце и бешено застучало в висках. Ему почудилось, что он сложил только четыре кучки, а не пять, как велел Василий Иванович. Только четыре. Ну. конечно, четыре! Он же не имел в виду Егупина. Это Василий Иванович хотел, а он не хотел и разложил дрова на четыре кучки, и никто не заметил этого. Просто не обратили внимания! И теперь кому-то не достанется. И может, им с матерью не достанется. Первую надо назвать себе! Обязательно себе. Мало ли что там случится! Он даже задохнулся от волнения.

Ну что ж ты, Петруша! Думай не думай, три рубля не деньги, — поторопил его Василий Иванович.

Но слова застряли у Гаврилова в горле. Он почувствовал, что сейчас зарыдает, и, сделав над собой усилие, выдохнул:

Вам! — И стало ему сразу легко и свободно.

Ух ты! — сказал с восхищением Василий Иванович. — А эту?

Эту… Валентине Петровне…

Эту… — Он на мгновение запнулся, считая, сколько уже назвал, и тут же выпалил — Эту нам с мамой!

Он не мог, нет, никак не мог назвать Егупина. Это было б противоестественно, невозможно. Это было бы предательством по отношению к матери. И он не назвал его имени. И был горд. И совсем не стыдился этого.

Ну вот и молодец! — с облегчением сказал Василий Иванович. — А эта, выходит, вам, — обратился он к Егупину, не называя его ни по имени, ни по отчеству. — Погреемся, бабоньки! От досок-то тепла больше будет, чем от книжек…

В этот день, впервые за многие недели, Гаврилов лег в постель раздевшись. В комнате было тепло. Буржуйка раскалилась докрасна, и мать долго сидела перед ней, не решаясь лечь спать. Боялась угару, боялась, как бы не загорелось что.

Он хорошо помнил то утро в декабре, когда открыл на кухне кран, а вода не пошла. Это случалось и раньше, и приходилось ходить на первый этаж, брать воду в квартире у татарки-дворничихи. Но в то утро воды не было и на первом этаже. Ее больше совсем не было. Просто замерзли трубы в холодном, неотапливаемом доме.

Гаврилов шел и все вспоминал, и вспоминал тот холодный, невыносимо холодный год, и моментами ему вдруг начинало казаться, что вокруг сугробы да вьюга, и везет он с Невы на саночках ведро с водой, а вода расплескивается, намерзая на веревке, которой привязано ведро к саням, на самих санях, и Гаврилову до слез жаль воды, так трудно она ему досталась. Гаврилова начинало знобить от этих воспоминаний, и он пытался думать о

чем

-нибудь другом, но не мог.