Неожиданно громко хлопнула дверь, из большого дома стремительно выскочил хохочущий парень, рослый, широкоплечий, он чуть не сбил Гаврилова с ног. За парнем выскочила рослая девушка с прутиком в руке. От неожиданности Гаврилов инстинктивно схватился за парня, и глаза их встретились. Это был «Гешук Отбившийся от рук».
—
Петька! — заорал Гешук. — Моряк — с печки бряк! Вот это номер!
Гешук схватил было Гаврилова в охапку, но тут же отпустил и, встав навытяжку и приложив руку к рыжей голове, снова заорал:
—
Доблестным защитникам двадцать пятого от гвардейцев сорок второго углового физкульт-привет!
—
Гешук! — обрадованно вскрикнул Гаврилов и чего- то вдруг испугался. — Гешук…
Они долго трясли друг другу руки, похлопывали по плечам, подталкивали.
—
Ну моряк! — кричал Гешук. — Вот это да! Ну Гаврилов! Давно я вашему брату из двадцать пятого бока не мял. Вот доберусь теперь. Да моряков-то и боязно лупить… Как же ты на флот-то попал? — спросил он, чуть успокоившись.
—
Юнгой. Два года уже, — ответил Гаврилов. — Из детдома бегал, потом в школу юнг. Упросил…
—
И я в детдоме был, — словно обрадовался Гешук. — Потом ФЗО. Год назад вернулся. На заводе работаю. Тебе посудины строю…
Потом, вспомнив про девушку, с интересом наблюдавшую за их встречей, Гешук чуть смущенно сказал:
—
Вот с Лизаветой мы и работаем вместе. Знакомься.
Гаврилов повернулся к девушке, сказал: «Здравствуйте!» Хотел приложить руку к бескозырке, да застеснялся.
—
Здравствуйте, — с наигранной чопорностью ответила девушка, — если не шутите. — И засмеялась.
—
Ну вот, — вздохнул Гешук. — Ей палец покажи— она целый день смеяться будет. — И тут же получил прутиком по руке.
—
Лизка! — закричал Гешук. — Наскребешь у меня. — И обернулся к Гаврилову. — Петька, надолго?
—
Пока на сутки увольнительная. А там, может, на ремонт станем…
—
Вот здорово! — обрадовался Гешук. — Мы сейчас с Лизкой в кино опаздываем, а в ночь на работу. Утром заходи. Я все там же, а Лизка здесь живет. Заходи, Петь. Я все собирался в твою квартиру. Да, знаешь, как-то боязно… Столько умерло. Из вашей квартиры я только того хмыря видел, что мы с тобой за ракетчика приняли. Помнишь?.. Ну заходи, не забудь: квартира шестая. — Он хлопнул его по плечу и побежал за своей Лизаветой.
«Значит, жив-здоров, сволочь, — подумал Гаврилов, — ничего-то ему не сделалось. Никто-то его пальцем не тронул…»
«И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…» — тихо прочла Анастасия Михайловна и вздохнула.
Гаврилов сидел в старом большом кресле, закутавшись в одеяло, и смотрел, как Анастасия Михайловна готовится разжечь буржуйку, негнущимися пальцами вырывая листы из большой черной книги.
Он всегда приходил к Анастасии Михайловне погреться у буржуйки. Старуха сама стучала в стену своей сучковатой тростью, и Гаврилов радовался ее сигналу, радовался тому, что ощутит тепло, увидит живые языки пламени. Обычно Гаврилов сам растапливал буржуйку. Открывал вьюшку, садился на маленькую скамеечку и начинал не торопясь рвать приготовленные книги. Он вырывал листок, сминал его и совал в буржуйку.
Потом вырывал еще и еще, пока не набивал печурку до отказа. Тогда Анастасия Михайловна давала ему одну спичку и пустой коробок. И Гаврилов осторожно, стараясь не дышать, чиркал спичкой о коробок и дрожащей рукой подносил огонек к бумаге. Бумага вспыхивала мгновенно, огонь плясал в печурке, веселя сердце, и так же мгновенно, опадал. Огонь съедал бумагу моментально. А книжки иногда попадались очень красивые, с большими цветными картинками, на которых были изображены морские сражения, самолеты, похожие на этажерки, тропические леса и дикари в немыслимых уборах из перьев. Но смотреть картинки было некогда. Погаснет огонь — тогда придется тратить еще спичку.
Гаврилов любил, когда попадались тонкие книжки в жестких картонных переплетах. Листки сгорали быстро, зато переплеты горели медленно; и он, набив буржуйку, мог не торопясь любоваться тем, как играет пламя…
Сначала Гаврилову тоже было до слез жаль книг. Он иногда хитрил: откладывал приглянувшуюся ему книжку подальше от буржуйки, подсовывал под другие книги, а когда, наконец, приходил и ее черед, выпрашивал книжку у Анастасии Михайловны. Она никогда не отказывала, и Гаврилов брал книжку с собой. Почитать. Понравившуюся книжку сжигать было невыносимо жалко. Гаврилов со слезами на глазах смотрел, как пожирает огонь листочки, и ему казалось, что в огне погибают полюбившиеся ему люди — герои книжки. Ночью, лежа с открытыми глазами, прислушиваясь к хлопкам зениток, то дальним, то совсем близким, Гаврилов перебирал в памяти прочитанное — старался навсегда запомнить. Сгоревшую книгу он считал потерянной навсегда…
Потом Гаврилов смирился с тем, что книжки сгорали. Ему было по-прежнему жаль их, но ведь, сгорая, книжки давали тепло, давали ему жизнь.
Анастасия Михайловна всегда сидела в большом кресле, накинув на ноги одеяло, протягивая к огню распухшие больные руки. Иногда она рассказывала Гаврилову о том, как попала к ней та или другая книжка.
Рассказывала, о чем в ней написано, если он не читал ее раньше. Сначала они жгли журналы. Их было очень много. Гаврилову казалось, что они никогда не смогут сжечь все эти «Нивы», «Красные нивы», «Задушевные слова», «Столицу и усадьбу», «Всемирного следопыта»… Но журналы кончились быстро. Стали жечь книги. Большинство из них были тома собраний сочинений: Пушкин, Шекспир, Шиллер… Много старых книг по садоводству и земледелию. Их Гаврилову было не так жалко — у них не было толстых, с золотым тиснением переплетов, муаровых закладок. Только одной из таких книжек он заинтересовался всерьез. Называлась она «Всенародный месяцеслов». Гаврилов вырвал страницу, но не бросил сразу в печь, а прочитал: «Если при ясной погоде летом отдаленные предметы не ясны, как бы в тумане, — будет засуха». Он прочитал и вспомнил лето, куст цветущей черемухи под окном, тихую деревенскую улицу, по которой шли с поля коровы, и аромат поспевающих в духовке пирогов…
«Поле шумит — будет ясно», — читал Гаврилов; и ему казалось, что он слышит, как шелестит вокруг него рожь, а он спрятался во ржи от матери, лежит, слушает: шумит рожь, кричит где-то далеко-далеко мать: «Петруша! Петруша!»
—
Петруша, печь погаснет, — напоминала ему Анастасия Михайловна, и он торопливо начинал бросать листы в огонь.
На этот раз Анастасия Михайловна посадила Гаврилова в свое кресло и закутала в одеяло.
—
Сегодня сама буду топить, — сказала она строго. — Сама на душу грех возьму.
Гаврилов думал, что книг у Анастасии Михайловны уже не осталось. Ведь даже большие красного дерева шкафы, в которых они стояли, Василий Иванович разрубил на дрова, и последнюю охапку их сожгли вчера в печке.
Тяжело ступая, Анастасия Михайловна подошла к своей незастеленной кровати и, пошарив под подушкой, достала оттуда большую книгу в черном переплете. Несколько минут она стояла в глубокой задумчивости, прижав книгу к груда, словно не зная, что дальше делать. Губы ее беззвучно шептали. Так она стояла несколько минут, и Гаврилову показалось, что старая женщина уже не сможет двинуться с места, упадет. Но вот она двинулась. Тяжело дыша, проковыляла к скамеечке перед буржуйкой, с трудом села на нее. Положила книгу на колени. Руки у Анастасии Михайловны были белые-белые, словно мраморные. Сердито ворча себе под нос, она стала листать книгу. Это давалось ей с трудом. Негнущиеся, распухшие пальцы не слушались ее вовсе. Наконец она нашла нужную страницу, прочла еле слышно:
—
«В городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет, и бог не воспрещает этого».