Словно зачарованный, смотрел он, как кидает кочегар Прошка колотые метровые поленья в топку, прислушивался к гудению огня, разглядывал приборы. Дядя Леша посадил его в углу на откидную железную скамеечку, и Гаврилов, съежившись, чтобы занимать как можно меньше места, забыв про бессонную ночь, про все волнения, сидел, счастливый оттого, что несется вперед на этом огромном, гудящем паровозе… Он рассказал дяде Леше и Прошке, что хочет добраться до Ленинграда.

К мамке? — так же, как и Долгих, спросил его Прошка.

Гаврилов насупился и сказал:

Умерла мама… Погибла.

От голода? — участливо спросил Прошка и хотел о чем-то еще спросить, но дядя Леша одернул его:

Отчего да почему! Привязался к мальцу, как репей. Дровишки лучше кидай. Да пошуруй в топке.

Гаврилов, не чувствуя усталости, смотрел и смотрел на проносившиеся мимо леса, на деревеньки, то освещенные ярким солнцем, то в пелене мокрого осеннего снега. Прошка молчал, не донимал больше разговорами, дядя Леша тоже молчал, внимательно глядя вперед. И вдруг Гаврилов почувствовал, что не сможет не рассказать этим людям, зачем так стремится он в Ленинград.

…Он рассказал им о Егупине во время стоянки на какой-то маленькой станции. Об одном только умолчал — о том, что в кармане у него, аккуратно завернутая в тряпочку, лежит самодельная, из плоского напильника выточенная финочка.

Так тебе-то зачем туда ехать? — удивился Прошка. — В Кирове надо в милицию пойти. Этого Егупина сразу к стенке поставят. Чего же ты молчал?

Я не молчал, — ответил Гаврилов. — Я и в Ленинграде в милиции был. Тогда не смогли дознаться. А потом к нему с обыском приходили. Он хитрый. Вывернулся. Я знал, догадывался, что он ракетчик. А как докажешь? Потом он меня убить хотел… — Гаврилов замолчал, не в силах справиться с волнением. — А меня нашли и эвакуировали. Без сознания почти месяц был… Следователю рассказывал — не поверил. Я знаю Только соглашался, чтобы не обидеть.

Да, может, его там уже сцапали, — не сдавался Прошка. — И кокнули, как немецкого шпиона! А ты и знать не знаешь.

Не знают же, что он ракетчик. И что убийца— тоже не знают. А других его подлостей им, видать, мало… До них никому дела нет, — с горечью сказал Гаврилов. — Иначе давно бы забрали. А он на свободе… Я вот доберусь домой, одного товарища разыщу там, если он жив. Мы с ним вместе…

А что, товарищ твой, — спросил горбатый дядя Леша, внимательно прислушивавшийся к разговору Гаврилова с Прохором, — в Питере остался?

Да, — кивнул Гаврилов. — Только он однажды с завода не вернулся. Наверно, на передовую послали, прямо там танки ремонтировать… Вот мы и потерялись. Если бы он не уехал, мы бы…

Он, значит, взрослый, твой друг-то? — перебил Гаврилова дядя Леша. И, не расслышав ответа, нетерпеливо прикрикнул — Да громче ты, громче говори. Не слышно!

Ну да, взрослый. Старый уже, — повысил голос Гаврилов. — Пятьдесят лет ему было, как война началась. Двадцать второго июня.

Совсем старик, значит, — усмехнулся машинист, и Гаврилов увидел, что лицо у него совсем не злое, как ему показалось сначала, а просто перекошенное каким-то недугом и все в мелких морщинках. И глаза не злые, а просто усталые.

Но он такой сильный, сильнее его трудно найти, — сказал Гаврилов. — И лучший токарь. На ДИПе работал. Вот если бы он… Если бы найти мне его…

Его, его ты и ищи, — согласился машинист, озабоченно поглядывая вперед. — Ищи дядю Васю. На завод сходи. Не найдешь — в милицию иди. Не ходи один к этому Иудину.

Егупину, — поправил Гаврилов.

Егупину, — согласился машинист. — Не ходи к Егупину. Ненависти в тебе много. Дрожишь вон весь, как больной. А у больного туман в глазах, видеть мешает. Слепому ненависть — беда.

Да нельзя ему в Ленинград, дядя Леш, нельзя, — вдруг, словно поняв что-то очень важное для себя, испуганно сказал Прохор. — Он же там наделает делов… Пойдем в Кирове вместе в милицию. Объясним что к чему, а?

Да, — вздохнул дядя Леша и долго молчал, время от времени высовываясь в окошко, поглядывал вперед.

Гаврилов с тревогой следил за ним. А вдруг отведут они его в милицию? И опять все сначала. Детприемник, детдом… Опять бежать…

Пускай едет, — наконец сказал машинист. — Не то и жисть не в жисть, одна маета будет. Душа изболится. Я по себе знаю. Так человек и сгореть может. Пускай правду ищет, пускай Иудина ищет… Только не дурит. Без людей ты, Петушок, ничего не сделаешь — глупости одни. Ты к людям иди. К дяде Василию иди, в милицию иди. Если Иудин твой на свободе еще, значит есть какая- то закавыка. Вот ты узелок и развяжешь… Ты, Петушок, адресок нам с Прошкой напиши. Может, когда погостевать у тебя доведете я.

В Кирове они были ночью. На паровоз поднялась новая бригада. Гаврилов так хотел спать, что не разглядел никого хорошенько. Только смотрел с тревогой, как о чем-то говорил тихо дядя Леша с новым машинистом, таким же стариком, как и он сам. Говорили они довольно долго, время от времени поглядывая на Гаврилова, и тогда у него замирало сердце. Сейчас скажут: «Выметайся!» Но, видать, переговоры закончились успешно. Дядя Леша попрощался со сменщиком, подошел к Гаврилову.

До Котласа берут. Там опять переменка. Чего ни-то придумают. Бывай, Петушок! С людьми действуй. — Он крепко пожал Гаврилову руку и, спустившись с паровоза, пропал во тьме.

В Котласе Гаврилова отвели на другой паровоз. Опять машинисты долго беседовали вполголоса, и опять все кончилось хорошо. Только, пока стояли в Вологде, молодой улыбчивый машинист ушел и через полчаса вернулся с милиционером.

Это было всего четыре года назад, а 1аврилову казалось, что полжизни прошло. Полжизни. И вот вторая попытка.

Времени у Гаврилова было много — целые сутки. А дело только одно. И совсем недолгое. Он мог бы пройтись по городу, в котором не был уже так давно, заглянуть к друзьям. Хотя кто знает, что с ними сталось. Можно было бы, по крайней мере, хоть узнать, живы ли они. Но Гаврилов не мог ничего этого сделать. Он не мог ни на шаг отклониться от прямой, которая именовалась Десятой линией и вела его с набережной Лейтенанта Шмидта к большому черно-серому дому на углу Среднего проспекта.

Не оглядываясь, он, перешел по брусчатке дорогу, цокая подковами на начищенных до блеска ботинках,

и

медленно пошагал по плитняку Десятой линии.

Если бы Гаврилов не был так сосредоточен, он обратил бы внимание на яркое солнце, на мелкую пенистую волну на Неве, на роту курсантов-фрунзенцев, что шли по брусчатке набережной, лихо распевая: «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать!..» Он обратил бы внимание на девушку, которая чуть замедлила шаг, разглядывая тральщик, и которую он чуть не задел плечом. Девушка проводила Гаврилова долгим заинтересованным взглядом. То ли этот высокий стройный матрос с русым вихром, торчащим из-под бескозырки, показался ей очень симпатичным, то ли она хотела у него что-то спросить, да не спросила, испугавшись его отчужденного вида.

В это время капитан-лейтенант стоял на мостике вместе со старшим помощником и смотрел, как расходились с тральщика отпущенные в увольнение. Старпом, совсем молодой лейтенант, заметил девчонку в красном беретике, глазевшую на тральщик, и кивнул на нее капитан-лейтенанту:

— Смотри, кеп, какая курочка!

Как раз в это время Гаврилов чуть не столкнулся с

девушкой

.

Девушка обернулась, проводив Гаврилова долгим взглядом, и старпом сказал:

Ну оглянись же! Оглянись, юнга! Она же к тебе глазами прилипла…

Но Гаврилов не оглянулся, и старпом с сожалением махнул рукой, сказав:

Мрачный все же парень этот Гаврилов… Такую девчонку пропустил!

Таких бы мрачных побольше в команду, — ответил капитан-лейтенант. — Мне бы и черт не брат был! — Потом вздохнул, глядя, как Гаврилов скрылся за домом, и сказал: — Но есть у парня что-то на сердце. Грызет его что-то, это я тебе, лейтенант, точно скажу…