Только сейчас до меня начало доходить, что моя жертва… Она… Она была напрасной. Герцогу ничего не угрожало.
Интересно, он хотя бы спросил, куда меня увезли?
Мысль появилась сама — жалкая, унизительная. Я тут же попыталась её отогнать, но она уже зацепилась за меня и не отпускала.
Он знал моё имя. Мама выкрикнула его на весь павильон. Он видел, как меня укладывают на носилки. Слышал, что лекарь предлагал дворцовый лечебный корпус, а мама потребовала везти меня домой.
Наверное, он мог бы остановить её одним словом.
Одним.
Ему бы даже не пришлось поднимать каменную арку. Достаточно было сказать охране, чтобы носилки повернули в другую сторону.
Но он не сказал.
Я закрыла глаза, чувствуя, как карета подпрыгивает на очередном камне.
Почему он должен был вмешиваться? Он ясно дал понять: спасать его никто не просил. Я сама бросилась под арку. Сама выбрала. Сама теперь расплачивалась.
Возможно, к этому моменту герцог уже забыл моё лицо.
А я почему-то помнила его слишком хорошо. Бирюзовые глаза. Тёмные брови. Чешую, вспыхнувшую на руке. И то, как легко он поднял камень, под которым навсегда осталась моя прежняя жизнь.
Лучше бы забыла.
И вот карета остановилась. Я почти выдохнула с облегчением.
— У парадного входа наверняка уже караулят газетчики, — шипела мать, идя рядом с носилками. Она говорила тихо, но в ее голосе звенело такое напряжение, словно она боялась, что я услышу и буду осуждать. — Они способны на всё ради снимка. Даже приличия не соблюдают.
— Мадам, нам всё равно, через какую дверь входить, — устало отозвался лекарь. Его дыхание сбивалось. — Главное — не наклонять носилки. Позвоночник должен оставаться неподвижным.
— Конечно, конечно. Я лишь забочусь о дочери.
На последних словах она повысила голос. Так говорят с прислугой, чтобы убедиться, что тебя правильно поняли.
Кухонная дверь со скрипом отворилась.
Ударил густой запах вареной капусты, сырой золы и прокисшего теста. На плите, шипя, булькала единственная кастрюля. Медный чайник, который я помнила блестящим, потемнел у ручки, покрытый жирным налетом. На стене белело прямоугольное пятно — след от второй антикварной полки.
Ту, что была здесь, мать продала вместе с половиной серебра еще прошлой зимой, чтобы оплатить долги отца.
Носильщики развернулись боком. Их плечи задевали косяки.
Я ничего не чувствовала.
Совсем.
Ниже талии меня не существовало. Там, под слоями тяжелого вишневого бархата, лежало чужое тело. Оно было обуто в мои туфли, но оно мне не принадлежало.
— Осторожнее! — одернула мать носильщиков. — Вы сейчас всё разнесёте!
Тот, что нес изголовье, медленно повернул голову. В его глазах не было ни капли уважения к титулу.
— Мадам, мы несём вашу дочь!
— Я вижу, что вы несёте! Но… дверь тоже денег стоит! А у меня нет возможности чинить ее и реставрировать! — ответила мать.
Носильщик промолчал, лишь крепче перехватил жердь.
Меня пронесли по коридору, а я понимала, что будь на моем месте новый диван, мать бы тряслась над ним куда больше.
С высоты носилок дом выглядел как изнанка чужой жизни. Я никогда не видела его снизу, с высоты плинтусов и дверных ручек. И теперь видела всё, что мать так старательно прятала за закрытыми дверями и тяжелыми портьерами.
Обои у пола разошлись по швам, обнажая серую, крошащуюся штукатурку. Кто-то бережно подклеил их мучным клейстером, но сырость уже взяла свое — края снова отвисали, словно мертвая кожа. Потолок над лестницей покрывало бурое пятно от старой протечки. Ковровую дорожку перевернули выцветшей стороной вверх, а на каминной полке, где раньше стоял фамильный фарфор, теперь ютился букет засушенных чертополохов в обыкновенной бутылке из-под молока, украшенной лентой.
После смерти отца некогда роскошный дом не разрушался. Он медленно, по кусочку, сдавался на милость кредиторам, неся все новые и новые потери.
У лестницы носильщики остановились.
— Наверх нести нельзя, — выдохнул лекарь, вытирая пот со лба. — Слишком крутой подъем. Мы можем сместить позвонки.
— Но спальня дочери на втором этаже, — в голосе матери прорезалась паника. Не за меня. За нарушение уклада.
— Приготовьте какую-нибудь комнату внизу, мадам! — раздраженно произнес доктор. — Неужели сложно!
— Внизу у нас только гостиная, столовая и кабинет покойного мужа, — послышался голос матери и шелест ее платья.
Старик посмотрел на нее так, словно видел насквозь.
— Тогда положите дочь в гостиной! — предложил доктор.
— Эм… Где вы сказали? В гостиной? А где я, по-вашему, буду принимать гостей? Вы в своем уме! Гостиная не для этого! — возмутилась мама.
— Тогда в кабинет! — выдохнул доктор. — Надеюсь, вы там гостей не принимаете?
— В кабинет? Но там… там только диван! На диван?
— На ровную кровать, — холодным голосом отозвался доктор.
— У нас нет кровати в кабинете! — снова возмущенный голос мамы разрезал тишину.
— Значит, принесите. Но на второй этаж я запрещаю ее нести! Я вам это как доктор говорю!
Мать открыла рот, но не нашлась с ответом. Она ненавидела, когда реальность не подстраивалась под ее представления о том, как «должно быть».
В итоге меня внесли в отцовский кабинет. После его смерти мать заперла эту комнату. Сначала говорила, что не может видеть его вещи. Потом я случайно узнала, что она начала продавать их по одной. Исчезли глобус, коллекция редких книг, бронзовые часы. На стенах остались темные прямоугольники — шрамы от картин.
Посреди кабинета, на фоне пустоты, наскоро поставили узкую гостевую кровать.
— Покрывало снимите! — вдруг вскрикнула мать, когда носильщики приблизились. — Не кладите её на хорошее покрывало! Там кровь!
Глава 4
Все замерли.
Я посмотрела на белую ткань. По углам были вышиты маленькие голубые цветы. Мать гладила их по вечерам, когда не могла уснуть.
Мелли, наша горничная, молча шагнула вперед, сдернула покрывало и бросила его на стул. Ее голос дрогнул, когда она сказала:
— Сняла…
Меня переложили на матрас. Пружины слабо скрипнули.
Старик велел принести таз с теплой водой, чистые простыни и ножницы. При слове «ножницы» мать побледнела и закатила глаза так, словно собирается упасть в обморок.
— Вы опять будете резать платье?
— То, что от него осталось.
— Но это анвийский бархат!
Лекарь устало потер переносицу. Пальцы у него были в желтых пятнах от алхимических реактивов.
— Мадам, его уже не наденут.
Мать посмотрела на меня. На мгновение мне показалось, что сейчас она поймет. Увидит не платье. Не пятна. Не уничтоженные деньги. Увидит меня.
Но ее взгляд скользнул ниже, туда, где тяжелый вишневый бархат был рассечен до самой талии, открывая неестественно бледную кожу.
— Из него еще можно было бы перешить жилет, — пробормотала она. — Или… или сделать вставки в платье… Рукава…
Лекарь отвернулся. Мелли накрыла меня простыней и помогла ему удалить остатки платья. Я смотрела в потолок. Над кроватью тянулась тонкая трещина. Она начиналась у люстры, изгибалась и исчезала возле стены. Похожая на высохшее русло реки.
Лекарь снова провел ладонями над моей спиной. Его магия была тяжелой, теплой, пахла озоном и нагретым медом. Но ниже пояса по-прежнему ничего не было. Только гулкая, ватная пустота.
— Здесь чувствуете? — спросил он с надеждой.
— Нет.
— А здесь? — надежда в его голосе таяла.
— Нет.
Он сжал мои пальцы.
— Руки?
— Чувствую, — прошептала я.
— Хорошо.
Судя по тому, как напряглись его челюсти, ничего хорошо не было.
Мать стояла возле окна и нетерпеливо скребла ногтем по стеклу. Цок. Цок. Цок.
— Сколько это еще продлится, доктор? — спросила она.
— Осмотр? Недолго, — прокашлялся доктор, снова осматривая мою спину.
— Я спрашиваю не об осмотре. Вы меня не слышите! Я с кем разговариваю!