По городу прокатилась волна самоубийств. Из психиатрических лечебниц выпустили сумасшедших. Они бродили по городским кварталам, наводя ужас на прохожих, ломились в дома, дико завывали в подъездах.

Деньги потеряли цену, вещи — тоже. Никто не думал о них.

Так продолжалось три дня.

Первого февраля Кох спохватился: слишком угрожающим стало положение в Кенигсберге. Из имения Нойтиф последовал приказ: всем членам правительства Пруссии возвратиться из Пиллау в столицу. Группу чиновников, подлежавших насильственному возврату в Кенигсберг, возглавил доктор Гофман. Впрочем, пользы от их возвращения не было решительно никакой: назначенный начальником обороны города крайсляйтер Вагнер, фюрер Кенигсберга, — объявил несуществующими все городские учреждения и сосредоточил в своих руках всю полноту власти.

Надо отдать должное воле, настойчивости и распорядительности Вагнера: ему буквально в течение нескольких дней удалось восстановить подобие порядка.

Здание штаба «Рабочего фронта» — оно находилось между городским архивом и Домом радио — стало штаб-квартирой Вагнера. Жил фюрер в подвале Дома радио. Напротив, в здании имперской почтовой дирекции, расположился штаб начальника гарнизона генерала «Наша.

Теперь радиостанция Кенигсберга работала круглосуточно. Игривые, сентиментальные мелодии сменялись истерическими призывами нацистских деятелей. По нескольку раз в день звучал в репродукторах властный, самоуверенный голос Вагнера: фюрер призывал сограждан к сопротивлению до последнего вздоха.

Все население города было мобилизовано на строительство оборонительных сооружений. Одновременно проводилась эвакуация горожан в Пиллау: ежедневно грузовики вывозили туда тысячи горожан. Отказ от эвакуации грозил голодной смертью — тот, кто ослушался приказа, лишался продовольственного пайка.

Ежедневно выходила на маленьком листке газетка «Пройсиш цайтунг».

«Война не проиграна, победа придет!» — кричали заголовки.

Люди равнодушно отворачивались от газетчиков. Паника, разгул, бесшабашная удаль сменились тупой усталостью и безразличием обреченных…

— Все это не означает, товарищи офицеры, что победа достанется нам легко, — резюмировал начальник штаба, когда Сергеев кончил доклад. — Борьба предстоит жестокая, хотя, разумеется, все, о чем говорил здесь старший лейтенант, в значительной степени облегчит нам выполнение задачи…

9

— Олег Николаевич, к вам посетитель. Доктор разрешил, — проговорила санитарка. — Только с условием: долгих разговоров не заводить.

Следователь Резвов запросто присел на койку и, поглядывая на часы («Пока доктор не гонит», — весело пояснил он), коротко рассказал Олегу Николаевичу, как тот очутился в госпитале.

Сергеева нашли в развалинах большого дома с пробитой головой. На его счастье, начали разбирать высокую, чудом уцелевшую стену, которая могла обрушиться на прохожих. Иначе бы и не заметили!

Там, где неизвестный ударил Олега Николаевича, была найдена фотографическая карточка.

— Вот почему он так уговаривал меня… — задумчиво промолвил Сергеев.

— Кто? — переспросил следователь.

И тогда Олег Николаевич торопливо и сбивчиво рассказал о встрече на Витебском вокзале и у Пушкинского дворца, о своем «случайном» попутчике.

— Да-а, трудная задача. Ладно, будем искать. А вы лежите себе спокойно, отдыхайте, набирайтесь сил, — закончил разговор Резвов.

Здоровье Сергеева шло на поправку. Он иногда даже вставал и делал несколько неуверенных шагов по комнате, подходил к окну, за которым не видел ничего, кроме развалин, потом поворачивался к зеркалу, прикрепленному к стене. Оттуда на него смотрело сухощавое лицо с резко очерченными крыльями носа, с залысинами над высоким лбом.

«Сегодня хочу поговорить о главном — об Анне, — записывал он вечером в тетрадку, неожиданно ставшую дневником. — Короткий у нас был разговор и — только «деловой», а все-таки теперь я понимаю, что встреча эта для меня очень важна. Не знаю, почему, наверное оттого, что мы оба одиноки, у меня такое ощущение, что нас что-то связало. Впрочем, почему я решил, что и она одинока?..

Напишу ей сегодня же, непременно. Адреса не знаю, как не знаю, нужны ли ей мои письма и я сам. И все-таки отправлю письмо сегодня же».

Январским утром Олегу Николаевичу, наконец, вручили долгожданный ответ.

«Известие о том, что Вы в Кенигсберге, огорчило, обрадовало, встревожило и обнадежило меня — все одновременно, — читал он разбегающиеся строчки.

— Огорчила и встревожила Ваша болезнь, подробности» которой Вы не сочли нужным объяснить. Обрадовало и обнадежило, что Вы поправляетесь и скоро начнете поиски янтарной комнаты. Я верю тому, что Вам и Вашим новым друзьям будет сопутствовать удача. Желаю Вам больших-больших успехов, дорогой Олег Николаевич.

Обо всем остальном позвольте пока не говорить. Скажу лишь одно — мне тоже хочется видеть Вас, сама не знаю, почему. Ведь до войны мы были не очень-то близкими знакомыми, а последняя встреча оказалась слишком короткой, чтобы как-то изменить наши отношения. Впрочем, «наши отношения» звучит чересчур громко. Их нет, этих отношений. Просто, видимо, мы устали после войны и слишком одиноки. Нет, и это не так. Словом, отложим разговор до встречи. А пока — желаю выздоровления и успехов. Пишите мне. Анна Ланская».

Ничего не было особенного в этом коротком и, пожалуй, даже просто деловом письме. Впрочем, деловом ли? Давно кто-то сказал, что письма, во-первых, должны читаться лишь теми, кому они предназначены, и во-вторых, их следует читать между строк. Сергеев помнил старинный афоризм и попытался применить его в данном случае. Он читал и перечитывал ровные строки, пытаясь отыскать в словах нечто большее, чем просто человеческое участие и обычное проявление вежливости. То ему казалось, что он находит это «большее», то, огорченный и обиженный, — чем, он не знал и сам, — Олег Николаевич откладывал письмо в сторону, чтобы минутой спустя снова взять его.

К вечеру он решил окончательно: нет, письмо как письмо, вполне дружеское и приветливое, но никак не больше.

И этот вывод — он сразу понял — несказанно его огорчил.

В самом деле, когда человеку давно перевалило за тридцать, а он все еще остается один, его по-особому тянет к ласке, к душевному теплу, к тем, на первый взгляд незаметным, проявлениям внимания, заботы, чуткости и ласки, которые может ему дать, видимо, только женщина.

Когда человеку перевалило за тридцать, он не спешит с определениями, не ищет названия каждому своему чувству. Он уже понимает ту простую истину, что не каждому чувству можно дать название. Сергеев понимал это. Но понимал он и другое: произошло нечто такое, что связало его с Ланской, что тянуло его к ней. И сейчас он смятенно перечитывал короткие строки, упрямо отыскивая в них тот смысл, который хотелось бы ему найти: хотя бы немного большее, чем проявление простого участия,

10

С вечера оформив документы, Сергеев переночевал в последний раз в госпитале и вышел оттуда ранним утром.

Еще не начинало светать. Высоко над городом висела широколицая луна. Ее прозрачное голубоватое сияние струилось над Кенигсбергом, казавшимся совсем безлюдным и пустынным. Мертвые остовы зданий пугали черными глазницами окон. Груды кирпича и щебня, похожие на терриконы пустой породы возле шахт, уныло громоздились вокруг. Над ними свистел пронзительный ветер. Казалось, жизнь навсегда замерла в разбитом, разрушенном, поверженном в прах городе.

Сергееву вспомнилась прочитанная недавно в газете фраза не то американца, не то англичанина: «Русским понадобится не менее ста лет, чтобы восстановить Кенигсберг, если они вообще в состоянии окажутся сделать это».

«А может быть, они правы? — подумалось Олегу Николаевичу. — Ведь город придется строить, в сущности, заново. Это даже труднее, чем создавать его на ровном месте: сколько развалин придется сносить, сколько вывезти щебня, кирпича, обломков, мусора!»