Прибежал посыльный, вызвал начальника штаба к командиру. Тот хрипло крикнул:
— Варов, остаешься за меня, я скоро вернусь!
Когда Варов обернулся, начальник штаба уже приблизился к наблюдательному пункту, где находился командир. Варов не успел еще ничего сообразить, только подумал, что ему делать в роли старшего, как каратели снова пошли в атаку. Вначале они, по-видимому, накапливались там, их черные фигуры мелькали в кустарнике. Потом выскочили на поляну и, растянувшись в цепь, пошли во весь рост на позиции партизан, на ходу стреляя длинными очередями.
Варов на правах старшего приказал:
— Без команды не стрелять! Подпустить поближе, к середине поляны!
Когда наступающая цепь в черных мундирах приблизилась к той черте, которую сам себе наметил Варов, он скомандовал: «Огонь!» — и первый дал длинную очередь по врагу. Заговорила автоматным языком партизанская траншея. Эсэсовцы на какое-то мгновение остановились, но потом снова пошли вперед. С каждой секундой расстояние между ними и партизанами сокращалось. Варов сперва стрелял, а когда фашисты приблизились, взял в руки гранату. Он не сразу заметил, что откуда-то сбоку по вражеской цепи резанул пулемет. Часть карателей залегла, некоторые метнулись в сторону. А пулемет продолжал косить мрачные фигуры в черных мундирах. Какая-то сила вытолкнула Варова из окопа, и он, воскликнув: «За мной, в атаку!» — бросился вперед. Он не оглядывался, но слышал, что следом за ним с криком «Ура!» бежали партизаны. Некоторые из них обгоняли его оправа и слева и уже приближались к кустарнику, в котором перед боем накапливались каратели. Радостное чувство сознания, что бой выигран, охватило Варова и понесло вперед, где затухали последние выстрелы. В это мгновение что-то сильно толкнуло его в грудь, он схватился левой рукой за куст, чтоб не упасть, но земля ушла из-под ног. Держась за гибкие ветки, он медленно опустился на снег. Ему казалось, что невесомые снежинки закружили, завертели его, подняли над землей и понесли куда-то в неведомую темную мглу…
Под вечер хоронили погибших в бою. Вокруг большой, зияющей чернотой ямы партизаны стояли в скорбном молчании. Тут же, у края ямы, стиснув зубы, находилась Наталья Михайловна. Она не плакала. Боль утраты и слезы ушли глубоко вовнутрь, и от этого было особенно тяжело. Она немигающими глазами смотрела поверх свеженасыпанной земли — туда, где на еловых ветках прикрытые плащ-накидками лежали те, кто живым и здоровым встречал сегодняшний день и смотрел на этот лес, смеялся и грустил, шел в атаку и надеялся на победу, кто сегодня отдал самую высокую плату за Родину и победу и уснул сном, после которого нет и не будет пробуждения. Среди погибших партизан лежал и Варов, дорогой ей человек и боевой друг. Она пыталась представить его лицо — глаза, улыбку — и не смогла… Мысли расплывались, не удерживаясь в сознании.
Уже давно партизаны ушли к своим землянкам, а она все стояла у невысокого продолговатого холмика и не могла сдвинуться с места. Подошел командир отряда, обнял ее за плечи, тихо промолвил:
— Пойдемте, Наталья Михайловна, пойдемте. Нужно собираться. Живых ждут дела…
К ночи снег прекратился, тучи постепенно разошлись в стороны, небо вызвездило. Пришел долгожданный самолет, привез боеприпасы, полушубки, продовольствие, принял на борт раненых. С этим рейсом улетала на Большую землю и Наталья Михайловна. Таково было указание Центра, полученное в ту же ночь. В Москве еще не знали всего, что произошло. Руководство Центра благодарило чекистскую группу Варова за проделанную работу и сообщало, что Варов награжден орденом Красного Знамени; Наталья Михайловна Луцкая — орденом Отечественной войны II степени; радистка Клава Король — орденом Красной Звезды. Группе предписывалось возвратиться в Москву с очередным рейсом.
Наталья Михайловна стояла в стороне и смотрела, как партизаны заканчивали погрузку. Они торопились: приближался рассвет, а самолету нужно было незаметно проскочить над оккупированной территорией.
Только что по поляне, на которой стоял готовый к взлету самолет, прошли последние взводы партизанского отряда. Гул их шагов потонул в темноте зимнего леса. Отряду предстояло уйти дальше на запад, в новый район, соединиться с отрядом Зайкова и наносить совместные удары по коммуникациям и узлам дорог отступающего противника.
У самолета появился Цывинский, подошел к Наталье Михайловне.
— Счастливого пути, Наталья Михайловна. Передавайте привет Москве, — сказал он.
Ладонь Натальи Михайловны потонула в большой теплой руке командира отряда.
— Спасибо вам за все, Анатолий Михайлович. Возвращайтесь с победой!
Наталья Михайловна поднялась по трапу, остановилась в проеме люка. Какую-то секунду она смотрела прощальным взглядом на темный лес и на землю, по тропинкам и дорогам которой прошла не один десяток километров, на которой провела не одну тревожную ночь и в которой оставила своих боевых друзей, частицу своего сердца.
В это время заработали моторы, она как бы очнулась от мгновенного забытья и вошла в темное чрево самолета. Кто-то втащил вовнутрь трап и закрыл дверцу. Моторы взревели, самолет тронулся с места, сначала покатился медленно, потом быстрее, тяжело оторвался от земли, поднялся над партизанским лесом и взял курс на восток, где уже обозначилась бледная полоса утренней зари.
ВСТРЕЧА
(Вместо эпилога)
И вновь она уйдет легендой в память —
Крылатой чайкой, лилией, волной…
Я помню эту площадь давно. Поездки в город, на ярмарку или просто на рынок, были в детстве для меня событием немаловажным. Вставали рано, и меня, еще сонного, одевали, сажали на повозку с сухим ароматным сеном, укутывали большой шерстяной шалью или отцовским пиджаком. Мать садилась рядом, прижимала к себе. Отец брал в руки вожжи, и трогались в путь. Сзади за повозкой шла бабушка и, проводив до ворот, крестила нас, а потом глядела нам вслед, пока повозка не скроется за поворотом. Отец, пока ехали селом, обычно не садился на повозку, а шел рядом, подтыкал по бокам сено или заправлял упряжь. Село в ту пору еще спало крепким предутренним сном. Только сонные собаки и петухи то там, то тут подавали свои хриплые голоса. Из лесу тянуло утренней прохладой. Пахло дымом, землей и мокрой травой. Пофыркивая, шагом топали лошади, тарахтела по уезженной дороге повозка. Молчали, поскольку все уже было переговорено дома. Мать любила повторять в этих случаях: «Тихо, тихо кругом». За селом отец вскакивал на повозку, трогал меня рукой и спрашивал:
— Не змерз, Васько?
— Та ни, — шепотом отвечала за меня мать, — не займай его, вин ще спить. — Отец замахивался кнутом на лошадей, и они начинали трусить рысцой. На востоке чуть заметно светлело: занималась утренняя заря. На средине пути, под Вязовской горою, за рекой из болота появлялось солнце, а когда подъезжали к городу, оно начинало заметно припекать, и я вылезал из своих одежек.
Однажды мы с отцом, оставив мать у повозки, отправились посмотреть ярмарку. Купили мороженого. Сфотографировались. Отец, посмотрев на карточку, сказал мне: «Ничего получились, но ты что-то надулся, как сыч на ветер». Потом пошли поглядеть на фокусника. В приземистом помещении, битком набитом зеваками, было темно. На освещенном помосте человек в черном показывал фокусы. Обстановка для меня была незнакомой и даже страшной, а поэтому я не на шутку испугался, спрятал голову отцу под мышку и зажмурился. Но постепенно начал подсматривать одним глазом, а затем и двумя, но понять ничего не мог. Сидящие вокруг то и дело охали, ахали, замирали и взрывались смехом. Я совсем растерялся и не знал, куда мне смотреть — на окружавших меня людей или на помост, где фокусничал человек в черном. Под конец фокусник взмахнул рукой, на стене появилась небольшая грядка, а на грядке — арбузы. Тут я совсем подумал, что сплю, а после часто спрашивал отца: «То были настоящие кавуны или самодельные?» — «А бес их знает, — отвечал отец, — я сам, сынок, не знаю». Но на этом чудеса того памятного дня не кончились.