Вестгоф вначале не понял шутки Ларисы и на полном серьезе ответил:

— О, нисколько. — А потом уже во время танца сказал: — Считайте, что удостоверение у вас в кармане, вернее, в вашей сумочке. Пусть господин Юшаков зайдет при случае ко мне и получит для вас документ.

— Зачем же Юшаков? Я могу сама зайти.

— Простите за нескромный вопрос, он ваш муж?

— Конечно.

Вестгоф больше не заигрывал с Ларисой, даже не принял ее игривого тона. Он помрачнел и ни о чем больше не спрашивал. Он знал, чей человек Юшаков, а следовательно, она тоже. Для него она уже не представляла интереса. Лезть в дела Штрекера было небезопасно.

…Документ, выданный Ларисе абвером, вместе с другими сведениями она положила в тайник. Выбрала момент, попросила у Юшакова его старенькую «эмку», чтобы отвезти в комендатуру месячный отчет о работе. Машину отпустила, а сама на обратном пути, тщательно проверившись, заглянула в парк. На случай, если бы Юшаков или кто другой спросили об удостоверении, у нее было готово объяснение: вытащили из сумки на базаре. Риск, правда. Но, как сказал Юшаков, хочешь жить, умей рисковать.

Через неделю так же со всеми предосторожностями проверила — пакетика не было.

9. Жизнь продолжается…

Каким путем приходили в город новости, никто из жителей понятия не имел и особенно не задумывался. Главное, что они возникали, наполняя жизнь новым содержанием. Люди как бы оживали, больше и громче говорили, надеялись, ждали…

Тот год был особенно богат событиями. Еще зимой, где-то в декабре или январе, прошел слух, что под Сталинградом окружили немцев и там идут большие бои. Официально, конечно, об этом никто не сообщал, поэтому кто верил, а кто и нет. В начале февраля слухи подтвердились самым неожиданным образом: оккупанты надели траур по случаю гибели армии Паулюса. Это была большая радость, но выражать ее открыто опасались, с новой силой вспыхнула надежда, что скоро придут свои. Но прошла зима, а за нею — весна, оккупанты траур сняли, и жизнь снова потекла вяло и тускло в жестких берегах «нового порядка». Особенно трудно было зимой и весной, главной заботой был кусок хлеба. Летом, как говорится, легче…

В июле заговорили снова: под Курском разбили немцев, наши взяли Орел и Белгород, идет большое наступление. Горожане при встрече поздравляли друг друга, обнимались и плакали. Как будто даже стали смелее, не оглядывались, как раньше. Оккупанты притихли, и вид у них был не такой, как тогда, в первый год. Хотя лютовали, пожалуй, еще сильнее, чем прежде. Облавы, аресты, расстрелы и уходящие на запад эшелоны, набитые рабсилой.

По вечерам к Юшакову тайком приходили какие-то люди, о чем-то вполголоса толковали с ним запершись. Лариса догадывалась — у него была своя агентура, мелкие сошки, предатели, стукачи, за работу которых он, по-видимому, отчитывался перед начальством. В ежедневных арестах, карательных выездах в села он играл, надо думать, не последнюю роль. Часто возвращался хмельной до того, что едва добирался до своей комнаты и засыпал, даже не сняв сапоги.

В двадцатых числах августа новая весть отозвалась в сердцах людей: освобожден Харьков. Это уже совсем недалеко. Говорили, что по ночам, когда ветер с востока, слышно, как ухают орудия. А самолеты с красными звездами многие видели собственными глазами. Затерянный далеко в тылу городок как бы проснулся от длинного дурного сна, воспрянул духом, зашевелился, загомонил. Ждали своих. Ждала и Лариса, но когда стало ясно, что не сегодня-завтра произойдет, где-то в глубине сознания возникла мысль, что лучше бы они пока обошли город стороной. Может быть, за это время в ее жизни что-то переменилось бы. Нельзя же, в самом деле, ожидать своих, живя, хоть и не по своей воле, под одной крышей с предателем. Что для этого нужно было предпринять, придумать не могла. Но выйти из глупого, двусмысленного положения было необходимо. Но как? И за советом не к кому обратиться. Лариса нервничала, часто плакала, не спала ночами…

После той ночи, возвратясь с попойки, устроенной следователем Шамшуком, когда она то ли от выпитого вина, то ли по непростительной небрежности забыла запереть на ключ дверь своей комнаты, после торопливых, влажных рук Юшакова Лариса уже не могла гордо выпрямиться и указать ему на дверь, не могла ударить по противной физиономии. Та ночь Ларису как бы согнула, смяла, хотя окончательно, может быть, не сломила. Неожиданно для себя она перестала отказываться от вина. Она, которая содрогалась при виде рюмки, теперь могла выцедить бокал крепкого вина, не ощущая прежнего омерзения. От вина кружилась голова, зато наступало облегчение, отпускала давящая душу тяжесть.

Юшаков тогда целую неделю или больше старался не показываться на глаза. Несколько ночей не ночевал дома. Потом объяснился ей в любви, и так странно было видеть его лицо без приторно сладкой ухмылочки, серьезное, красное и потное от волнения. Он просил прощения за свою ночную выходку. Он-де ничего не мог поделать с собой, его чувства были так сильны — отшибло разум! Умолял выйти за него замуж, просил поверить, что будет любить и будет верен ей до гроба, обещал сделать ее независимой и счастливой. Они уедут в Берлин или Париж, будут жить так, как многим и не снилось. У него есть ценности, он купит особняк и начнет свое крупное дело. Говорил он тогда много всего, но Лариса его не слушала, она задохнулась от гнева и сознания собственного бессилия.

Замуж она за него не вышла и не смогла бы никогда, ни при каких условиях быть его женой, но отношения между ними стали незаметно для обоих другими. Раньше она его побаивалась, хотя не подавала вида. Ведь он мог сделать с ней все: оговорить, донести, посадить в тюрьму, отправить в Германию, пристрелить под горячую руку или по пьянке. И оправдался бы, нашел причину. Кто бы стал ее защищать? Сейчас же она могла позволить себе послать его ко всем чертям, не разговаривать и просто не замечать целыми днями. Он терпеливо выжидал и при этом пытался держать марку. Иногда напоминал ей, что многое может, но он-де порядочный человек, одним словом, интеллигент и уважает деликатное обращение. Не теряя надежды прибрать ее окончательно к рукам, он делал вид, что не замечает ее неприязни, а порой и откровенной грубости, прощал многое в надежде на главное, к чему, не скрывая, стремился. Не исключено, что в его расчеты входило и то, что шел уже третий год войны и его хозяева не наступали, а только зверствовали, теряя под ногами почву.

Так они и жили под одной крышей до того памятного сентябрьского дня, когда все разом решилось.

Утром Юшаков, войдя в кухню, где Лариса ставила на плиту чайник, сказал:

— Сегодня на фабрику можно не ходить.

Лариса вопросительно повернулась к нему.

— Нечего там тебе делать. Занимайся своими делами, только далеко не отлучайся. К моему приходу обязательно будь дома. Может быть, придется уезжать.

— Это куда еще?

— Скажут куда, — с какой-то обреченностью в голосе ответил он.

— Никуда я не поеду.

— Ну, милая, прикажут — поедешь. Куда денешься?

…После завтрака Юшаков ушел, а она долго ходила по пустому дому, не находя себе места, не зная, к чему приложить руки. На душе было тяжко, неопределенно. И не с кем даже словом обмолвиться. С Юшаковым она, конечно, никуда не поедет — это она решила твердо, но как избавиться от него?

День тянулся вяло и нудно, казалось, ему не будет конца. Хотя, собственно, зачем она так стремится к концу, зачем ей вечер? Что он ей даст, этот вечер?

Юшаков не появлялся, и Лариса где-то во второй половине дня, сама не зная зачем, вышла на улицу и медленно направилась в город. Постепенно пришло успокоение, хотя тревога и мучительные поиски выхода не оставляли ее. Незаметно подступившая осень уже бродила по некогда тихим и уютным улочкам городка. Листья желтыми пятнами лежали на пожухлой траве, на тротуарах, на вымощенной булыжником улице. Несмотря на погожие дни бабьего лета, осень чувствовалась и в прозрачной голубизне воздуха, и в усталом шепоте тронутых увяданием листьев. Закаты гасли быстрее, будто стыдились, что не могут дать людям тепла, обещанного ярко светившим целыми днями солнцем. В этих сизых, ласково теплых сумерках ее охватывала тоска.