— Теперь все, — обратился он к Борисову. — Прямо фабрику, черти, развели!..
Кочетов не утерпел и нарочито ласково спросил у Аграфены:
— Значит, по-семейному хотела? Так-так!.. Клади с закваской, литров восемьдесят, пожалуй, у тебя бы было, если не больше. Ай-яй, разве ж можно ее, проклятую, в таком количестве употреблять? Да ты, бабушка, любого мужика перепьешь! А с виду ветхая такая, прямо чудо. Тебя, бабка, в музей, как редкость, поместить следует.
— Благодетели вы мои, голубчики!.. — заголосила старуха. — Иван Васильевич, родимый, не обижай! Вот те крест, для себя гнала, думала Ксеньку замуж выдать, свадебку сыграть. Доченька, чего молчишь, поддержи мать-то, бесчувственная!
— Не лгите, мама, про свадьбу. — Ксения рванула с шеи и распустила узел платка: слова ее легли тяжело и глухо, как булыжник в рыхлую землю. — Вы и так по моей жизни точно бороной проехали, места нет целого. Хватит.
— Дочери, дочери-то ноне, — захныкала старуха, — камень-камнем. Иван Васильевич, отец родной, ты хоть снисхождение поимей, не обездоль… — она вдруг перешла на шепот: — Я штрафик какой или еще что — зараз уплачу, сделай только милость. Не обездоль, голубчик ты наш, сжалься!..
Участковый, не отвечая, шагнул к постели, тряхнул Петра за плечо.
— Просыпайся!
Тот открыл глаза.
— Чего тебе?.. — Он сел, оглядел избу: аппарат, бутылки и жбаны с самогоном, барда, ведра с закваской. — Столь разов упреждал старую каргу, чтоб не гнала… Я-то к Ксюшке хожу, любовь у нас, — заискивающе пояснил Зуйков.
— Обувайся, в райотделе расскажешь.
— Зачем в райотделе? По какому такому праву? Я к самогонке имею отношение? Не имею! И не мешай спать.
В голосе Борисова звякнули недобрые металлические нотки, он громко отчеканил:
— Встаньте! Собирайтесь, гражданин Зуйков. Вы и Аграфена Моргункова. Быстрее!
— Продала, старая? — Петр повернулся к Аграфене. — Сказано ведь: ежели что — бери вину на себя. Дура!..
— Да кого же я продала? Видать, милиции о тебе и так все очень даже хорошо известно, миленький…
Они говорили одновременно, не слушая один другого, и столько было в них злости, что Тимофей Галин крикнул:
— Веди, Иван Васильевич, а то они кусаться начнут!..
Изба опустела. Ксения даже не шелохнулась, когда за Аграфеной, Петром и остальными захлопнулась дверь. Только сейчас Володька прижался к матери и, подняв стриженную ежиком головку, посмотрел на нее не по-детски серьезно, с беспокойством и какой-то надеждой.
— Бабку надолго забрали? — спросил мальчик. — Мы теперь одни жить будем, да?
— Не знаю, сынок, — тихо ответила ему Ксения. — Ничего-то я теперь не знаю…
Уже седьмой час продолжается общее собрание колхозников «Зори коммунизма». Новый клуб, всегда казавшийся таким большим и просторным, сегодня словно ужался. На скамейках сидят тесно, стараясь занимать, как можно меньше места. Стоят у стен, толпятся в проходах, а не попавшие в зал, застыли в коридоре и, кажется, не дышат, чтобы чего не прослушать. Сегодня, сейчас вот, определится — быть дальше Галину председателем или нет.
Толковали здесь разное: кто поминал заслуги Александра Васильевича перед колхозом и просил дать ему срок на исправление, кто требовал смены председателя, доказывая, что не в состоянии он, пьяница, руководить артелью. Многие, говоря о замене, называли имя Ветленского.
Собрание вел сам Галин. Слушая о себе жесткую правду, он не отворачивался, не прятал глаз, разве что становился чуть бледнее обычного. Верно, не мог Александр Васильевич до конца поверить в то, что назавтра придется ему сдавать дела.
Наконец, все высказались. Наступало время, когда безмолвно поднятые, грубые, обветренные, с коричневатыми бугорками мозолей руки колхозников решат судьбу Галина.
Александр Васильевич поднялся, медленно провел взглядом по лицам людей, сидящих перед ним. Пробовал начать и — не смог. Было тихо, все молча, терпеливо ждали, пока Галин соберется с силами. А ему, верно, хотелось сказать не те слова, которые он должен произнести, а какие-то совсем другие. Хотелось объяснить, что не за должность председательскую он держится, нет. Просто вложил он душу свою в родной колхоз, и горько, немыслимо ему быть на отшибе. Но Галин переломил себя.
— Ставлю на голосование. Кто за снятие председателя, прошу поднять руку.
Он стоял, внешне почти спокойный. Одни глаза жили на его лице, надеялись, просили, возмущались. Они заметались по залу, когда там, вначале нерешительно, будто бы с неохотой, стали подниматься руки. «Ты! — кричали глаза приземистому седоватому мужику. — Ты против меня, а кто тебе по весне перекрыл избу? И ты… — укоряли они статную, синеглазую молодуху. — Звеньевой тебя сделал, подарок от колхоза на свадьбу получила. И ты!.. И ты!.. И ты…» Поднятых рук становилось все больше, глаза не успевали останавливаться на каждой. Они с разбегу натолкнулись на Тимофея Галина. Тот сидел в первом ряду и рассматривал свои ладони, лежащие на коленях, так внимательно, словно впервые их увидел. «Эх, Тимка, Тимка, — с неожиданной нежностью подумал Галин, — больше всех шумел и бранился, а сейчас притих». Он приласкал брата на секунду потеплевшими глазами, а когда поднял их снова, что-то, гулко застучав, оборвалось в груди: густой лес рук сказал ему все…
— Ясно, — чужим, деревянным голосом обратился Александр Васильевич к секретарю райкома, — нужно выбирать нового…
Он не договорил — перехватило дыхание.
— Не торопитесь, товарищ Галин, — секретарь райкома вышел вперед. — Кто за прежнего председателя?..
Голосовало за него так мало, что не стоило и считать. А Тимофей продолжал разглядывать свои ладони, будто было на них нечто исключительно интересное.
Дальше все шло своим чередом. На смену Галину выдвинули Ветленского, переизбрали и правление артели. Наказывали им строже смотреть друг за дружкой, чтобы беда не повторилась.
Когда колхозники стали расходиться, Борисов замешкался на крыльце. «Надо повидать Александра Васильевича, — думал он, — поддержать мужика ласковым словом!»
А на улице после света темнотища — дерева в двух шагах не приметишь. Взбудораженные собранием люди нащупывают сапогами ступеньки и пропадают, нырнув в черную бездну ночи. Говорят все враз, но только отдельные фразы, вырываясь из шумной разноголосицы, ясны участковому.
— Оно, конечно, Галина жалко, — бухает густой степенный бас, — да что поделаешь, фермы раскрыты, а зима — вот она…
— Жалью моря не переедешь, — подхватывает белеющая платком бабка. — А ему и заботушки мало.
И вновь ровный невнятный шум общего говора.
— Доводит водка нашего брата, — поблизости сказал кто-то раздумчиво, грустно, — богатырей с ног валит.
Братья Галины приближались к нему. Тимофей уговаривал Александра горячо и бережно, как он, наверное, делал это давным-давно, в детстве. Тот слушал молча, не перебивал. Борисов понял, что будет он тем третьим, который лишний, и отошел в сторону.
Облака уплывали, заваливаясь куда-то за горизонт. Светлело. Месяц до блеска начищенной подковой повис над селом. «К счастью», — улыбнулся участковый, вспомнив старую примету.
Завьюжило, замело поля. Сковало Суру и завалило сугробами. Но и под жесткой ледяной коркой, под пуховой шубой снегов, под санными дорогами катит река свои синие, жгучие от мороза воды. Свистит ветер над белым раздольем, тащит за собой колючие хвосты поземки.
Хорошо в такой день завернуть в натопленную избу и почувствовать, как зазябшее тело начинает каждой клеточкой впитывать тепло. Борисов прислонился к кирпичам русской печи, от которых исходил сухой жар, а Вера Михайловна Ремнева, разрумянившаяся и даже как-то помолодевшая, рассказывала ему:
— А еще Михаил пишет: «Скучаю о родном селе и о вас, мама». Колхозными делами интересуется, как, мол, и что — все-то ему знать надобно. Тебя, Иван Васильевич, добром поминает. Так и написано: «Поклон участковому нашему, помог он мне в жизни разобраться. От меня за то солдатское спасибо ему передай…»