Но Бубба Ганз знает больше нашего. Он выплескивает в гостиную моей матери последний яростный пассаж.
– Жутковато, не правда ли? Экстрасенса, в детстве обнаружившего труп в стене, приглашают принять участие в расследовании, которое может обнаружить ребенка, также замурованного в стену!
Первая наглая ложь.
Лизу Мари нашли не в стене. Я не имела никакого отношения к ее обнаружению. Дело не закрыли бы никогда, если бы не дохлая крыса и не въедливость моей сестры, ни разу не экстрасенса. И Лиза Мари продолжала бы вечно кормить ненасытный ядовитый куст.
– Вивви Буше и впрямь ясновидящая? Или просто воспользовалась ужасной историей из своего детства? – продолжает он. – В своем ли она уме? Или изображает ученого, а сама верит в вуду? Мошенница, которая ищет внимания? И это тело в стене, вам не кажется, что все подозрительно ловко сошлось?
Я яростно выдергиваю эйрподсы из ушей.
В своем ли она уме? Изображает ученого. Мошенница. Это перестает напоминать болтовню шизанутого подкастера, который больше не может перемалывать одно и то же: погодное оружие Джо Байдена, евгенический заговор Билла Гейтса, вампирскую природу принца Чарльза. Такое ощущение, что все спланировано заранее. Против меня. И кто-то хочет пробить лед в громком деле Лиззи Соломон, использовав меня в качестве лома.
Его бешеная паранойя питает мою. Бубба Ганз сотрудничает с полицией? С мэром? Джессом Шарпом? Майком?
На кону мое профессиональное благополучие. Есть тайны, которые я хотела бы оставить при себе, тайны, которые могут повредить научной карьере, над которой я так усердно трудилась. Наука непостоянна: сегодня ты ходишь в любимчиках, завтра все изменится. Даже в мире высоколобых идей и умников с научными степенями верят самому напористому, самому громогласному, тому, кто умеет привлекать фонды. Я до сих пор не берусь за чтение опубликованных статей, не предположив изначальной предвзятости или искажения данных в пользу своей теории. Виновен, пока не докажешь обратное. Потому что заинтересованность есть всегда.
Я пытаюсь убедить себя, что почти все, на чем Бубба Ганз хочет хайпануть, можно почерпнуть из старых журналов «Пипл», вирджинских газет или воспоминаний назойливых соседей, которые продолжили перемывать нам косточки после того, как мы удрали, словно беженцы с карнавала.
На самом деле это не важно. Важно то, что все давно успели об этом забыть. А Бубба Ганз окончательно заврался.
За последние восемнадцать лет три четверти домов в квартале Форт-Уэрта, где я выросла, поменяли владельцев. Вывеску от руки в окне нашей гостиной давно сняли за ненадобностью – мамина клиентура постоянно росла.
На меня больше не показывали как на рыжую чудачку в больших очках, вытащившую из-под колес сынка местных богатеев, или на одну из дочерей гадалки, раскрывшей убийство в Вирджинии, или на кого угодно еще, кроме женщины, которой нравится уединяться в пустыне, чтобы изучать инопланетные луны в форме картофелины.
Что до моих коллег, то, насколько я знаю, они понятия не имели о моем прошлом. Пока Бубба Ганз не решил препарировать меня без анестезии в прямом эфире – еще один труп с содранной кожей в его лаборатории, который не удастся зашить обратно.
Мысль упадническая. Разве не противоречит она тому, о чем я твержу юным талантам, посещающим обсерваторию? Не я ли учу их не отступать перед хулиганами? Драться, если тебя задирают? Не бояться быть собой, эксцентричными, чудаковатыми? Отвергнуть мир соцсетей?
Не я ли заявляю им, что еще не все потеряно? Что у нас еще целых два миллиарда лет, чтобы изменить эту обожествляющую знаменитостей, воинственную культуру йети, пока Солнце не превратит Землю в кусок угля?
Не я ли уговариваю их скептически относиться ко всему, кроме науки, побеждавшей эпидемии, посылавшей на Марс беспилотный вертолет, позволяющей транслировать футбольные матчи из-за океана и писать сообщения итальянской бабушке?
Я неохотно вставляю в ухо один наушник, как будто с одним вместо двух мне будет проще это вытерпеть. Голос Буббы становится елейно-сладким.
– На надгробии Лизы Мари Прессли на Голубом хребте выгравированы слова: «Ни печали. Ни тоски. Ни тревог». Ее родители взяли их из старого госпела Элвиса «В долине покой». Я попробую исполнить его в прямом эфире. Прошу вас, где бы вы ни были, даже если вам покажется, что я нагнал мрачности, склонить голову в честь всех пропавших сыновей и дочерей на этой земле.
Густой бас переливается, словно жидкий уголь. Очень проникновенный голос. Глубокий. Способный проникать в самые уязвимые места. И ничуть не мрачный. В самый раз для церковного хора в небольшом городке.
Эхо пульсирует, как будто Буббы Ганза целый хор, как будто в каждом доме по соседству выкрутили звук на полную мощность. Как будто мои коллеги по обсерватории транслируют музыку в межзвездное пространство, посмотреть, понравится ли инопланетянам больше, чем нам, слушающим сейчас Чака Берри, который зажигает в «Джонни, будь хорошим».
Способность Буббы Ганза источать ненависть, а затем подлизываться к Господу кажется мне особым коварством. Хорошо известно, что он объявил расстрел в Сэнди-Хук постановкой, поддержал смертную казнь для женщин, сделавших аборт, зачитал имена умерших от СПИДа под песню Queen «Еще один повержен в прах» – а потом помолился.
Все, не могу больше. Ни секунды. Я выключаю звук. Вот только Бубба Ганз продолжает напевать, я слышу каждое слово, хотя не знаю текста. Выключаю телефон. Поет.
Слуховая галлюцинация? Мама была с ними на короткой ноге. Захожу в гостиную. Здесь слышно лучше, музыка доносится сквозь щель в нижней части окна, которое не закрывается до конца.
Я распахиваю входную дверь.
Черные ботинки, на носке правого немного красной кладбищенской глины. «Глок» в кобуре кажется частью тела. Выражение лица, которое Джесс Шарп явно берег для меня.
Он протягивает мне телефон, и я вижу на экране Буббу Ганза, который держит палец, как пистолет, у виска – картинка из его подкаста, его шоу на радио «Сириус», его последнего бестселлера и с электронного рекламного щита, который висит на каждой игре «Далласских ковбоев».
Видео закончилось. Этот образ Бубба Ганз с продюсером решили сделать таким же общим местом, как американский флаг. Он продолжает с подвыванием выдавать из динамика телефона своего лучшего Элвиса. Мне кажется, я вижу, как шевелятся узкие губы, хотя это невозможно, передо мной фотография. Бубба Ганз распевает о том, что Господь призовет его домой. О добрых медведях, ручных львах, о ночи, черной, как море.
О долине, где он обретет покой.
Джесс Шарп на моем крыльце, с лицом черным, как море.
Глава 10
Сейчас не самое подходящее время.
Так отвечала мама большинству тех, кто без предупреждения появлялся у нашей двери – юной парочке, желавшей по-быстрому узнать, что написано у них на ладонях, парням в дешевых галстуках, готовых облазать нашу крышу в поисках повреждений от града, полицейским, передающим соседские жалобы, что вокруг нашего дома шляются бродяги.
Иногда она посылала к двери меня.
Джесса Шарпа такой фразой явно не смутить, ни сегодня, ни, вероятно, в принципе. Он нажимает пальцем на «стоп» и проскальзывает мимо меня. Я чувствую текилу, вчерашний перегар. И снова секс. Меня начинает занимать вопрос, не многовато ли секса?
Ненадолго Шарп перестает источать ярость, наблюдая, с каким маниакальным рвением я пакую вещи – ворох пузырчатой пленки, оберточная бумага; коробки и пластиковые контейнеры перегораживают длинный прямоугольник гостиной и столовой. Хипповая занавеска из оранжевых бусин, когда-то разделявшая пространство, валяется в углу. Надоело мне в ней путаться, надоело, что всякий раз она щекочет меня, будто мамина рука среди ночи.
Его взгляд скользит по гостиной, которая не менялась с тех пор, как мне исполнилось двенадцать: телевизор перед окном, призванный защитить от солнца и любопытных глаз; два старых кресла из синего бархата, купленные на распродаже; гравюра Магритта [46]с паровозиком, выезжающим из камина; видавший виды продавленный диван, с удобством которого не сравнится никакой другой.