– Что ты там возишься? – раздраженно спрашивает он.
– А ты? – задаю я бессмысленный вопрос. – Хотела подышать свежим воздухом.
– Свежим, как же, всего каких-то девяносто пять градусов[59], – бурчит он.
И тон, и слова обычные для Шарпа.
Он с грохотом засыпает лед в холодильник и начинает методично выкапывать во льду лунки для бутылок. Одна. Вторая. Третья. Четвертая. Пятая. Шестая. Он зарывает бутылки в лед, пока на поверхности не остается плоская металлическая крышка, словно чья-то макушка, которая вот-вот исчезнет под водой. Его протянутая рука. Волосы плавают в воде, словно змеи.
Так это была я? Это меня он топит?
Звяк, звяк, звяк доносится с заднего сиденья. Лед бьется о стекло.
Звук переходит в грохот бубна.
Того бубна, который бил, когда милая девушка ворвалась в мой дом и принялась трясти у меня под носом своим браслетом.
Того, который звенел, когда мама, пытаясь заглушить голоса, размешивала лед в железной кофейной кружке, наполненной виски.
Того, что напоминает лязг наручников Никки Соломон.
– Так ты садишься? – спрашивает Шарп.
Шарп опускает козырек ровно настолько, чтобы всунуть чек, и у меня перехватывает дыхание.
Я понятия не имею, тот ли это, что завалился под сиденье, или новый, только что из супермаркета.
Он не говорит ни слова. Я чувствую, как влипаю в сиденье, когда он вдавливает в пол педаль газа. Уж не для меня ли он засунул эту фотографию под козырек?
Когда десять минут спустя Шарп подруливает к дому моей матери, до меня доходит, что мне не пришлось показывать дорогу. Он выбрал самый короткий маршрут. Знал дорогу так, словно отслеживал по карте мои передвижения. Водил по мне пальцем, как по изрытой колдобинами колее.
Я иду к дому, такому же темному и неприветливому, как всегда. Его срок годности истек, как у подгнившего фрукта. И он даже пахнет так же, когда я выхожу из пикапа и получаю удар под дых от мусорных контейнеров, ждущих у обочины. В жаркую летнюю ночь все становится компостом. Банановая кожура, использованные презервативы, мясо с гнильцой.
– Я тут прогуляюсь, – Шарп паркует пикап. – Осмотрю двор по-быстрому.
– Хочешь сказать, в засаде может сидеть еще одна истеричка?
– Почему нет?
– Этот дом зарегистрирован на имя, полученное мамой при рождении. И оно не начинается на Астерия и не заканчивается на Буше. – Я стараюсь, чтобы голос не дрожал. – Думаю, им будет непросто меня найти.
Не знаю, зачем я это сказала, ведь это неправда. В этом доме я жила с десяти до восемнадцати, и это первый адрес, который всплывет, если кто-нибудь попробует поискать меня по имени и фамилии. Несколько кликов и десять долларов.
Единственное место, где я чувствую себя в безопасности, – это пустыня, где водятся свинки-пекари и змеи.
Пока Шарп обходит двор с фонариком, я включаю в доме весь свет. Проверяю шкафы, заглядываю под кровати. Но, даже покончив с этим, не чувствую уверенности.
Я открываю дверь как раз в ту секунду, когда ботинок Шарпа опускается на верхнюю ступень крыльца.
– Ты в курсе, что у тебя на заднем дворе стоит палатка? – спрашивает он.
– Да. Это для соседской девочки.
Эмм. Она часто убегала к фонарю перед нашим домом. И стояла там с крошечным чемоданчиком, в котором лежала кукла. Никакой одежки, только голенькая Долли. Мама поговорила с матерью Эмм, прежде чем поставить маленькую палатку на заднем дворе, где девочка могла бы уединиться.
Туда мама носила ей банановый хлеб с маслом, которое таяло и впитывалось в его поры. Рассказывала легенды о звездах.
Утверждала, что аутизм – это дар. Что Эмм видит то, чего другие не видят.
– Эмм с мамой… стали… лучшими друзьями, – бормочу я. – На похоронах Эмм спела песню, которую для нее написала. Прекрасные вышли стихи.
Теперь Андромеда держит тебя на руках.
– Скажи Эмм, пусть держится подальше от твоего двора, пока история с Буббой Ганзом не рассосется. Может быть, я сам заскочу переговорить с ее матерью. Не могу гарантировать, что его подписчики не прицепятся к ребенку, особенно если по ошибке решат, что это твоя.
Шарп уже спустился с крыльца и открывает дверцу. Готов выдернуть бутылку из ящика со льдом, и день прожит.
Я перепрыгиваю через четыре ступеньки, чтобы его догнать.
Мотор издает низкий рокот, когда я начинаю молотить кулаком в пассажирское окно.
Стекло опускается, синий свет приборной панели падает Шарпу на лицо. Я не понимаю, зачем я это делаю, просто должна.
– Никки Соломон сказала, что ты химичил с уликами на месте преступления, может быть и не раз. Она намекала, что ты начищаешь свой значок кровью.
– Сомневаюсь, что Никки Соломон выражается так возвышенно, – сухо замечает он.
– Я перефразировала ее слова. – Я колеблюсь. – Когда она это сказала, в моей голове возникло видение браслета с подвесками.
Моя ложь вознаграждается молчанием.
Начинаю снова.
– Когда я выбрала фотографию с браслетом, ты сказал, что это заставило тебя мне поверить. Ты хочешь завоевать мое доверие? Тогда сделаем так. Расскажи мне все о них обеих. О девушке с браслетом. И Лиззи. Пока они будут искать ответы у меня, я их не брошу. Понимаешь? Ты не сможешь утаить от меня ничего.
Изо рта выползает змея, которую я с таким трудом удерживаю в спячке. Сестра велела мне никогда, никогда ее не будить. Угроза, истекающая ядом, но лишенная зубов.
Шарп переключает передачу.
– Когда это я говорил, что хочу завоевать твое доверие, Вивви?
Я наглухо зашториваю все окна, опускаю все ставни. Перед этим осматриваю задний двор в поисках тени Эмм, палисадник – в поисках фанатов Буббы и мамину кровать – в поисках ду́хов.
Сдергиваю желтый сарафан сестры, обрывая лямку и оплакав его после того, как обнаруживаю на подоле широкую оранжевую полосу. Надеюсь, Бридж не испытывает сентиментальной привязанности к наряду, который оставила в старом доме.
От платья разит тюрьмой. И не только от него. От моих волос. Моей кожи. Как будто я пропотела после высокой температуры.
Интересно, это только моя причуда? Кто-нибудь из посетителей считает, что вышел из кафетерия с тем же запахом, с которым туда вошел?
Я бросаю платье и нижнее белье в стиральную машину и захлопываю дверцу. Включаю воду погорячее, насколько могу выдержать. Когда я встаю под душ, ванную заволокло паром.
Беспощадный, но желанный поток обжигает лицо. Глаза щиплет от туши и подводки, которые тонкой черной струйкой стекают в канализацию. К тому времени, как я заканчиваю растирать докрасна тело, я уже не могу определить, где проходят границы солнечных ожогов.
Я снимаю с головы полотенце и облачаюсь в короткую пижаму, которую носила в старших классах и в которой выгляжу и чувствую себя подростком. Я собиралась сюда на две недели, не на месяцы, когда впервые вернулась помочь с мамой. А когда ненадолго вырывалась к телескопу, мои мысли были о небе, а не о том, что надо бы пополнить гардероб.
На деревянном полу остаются мои мокрые следы. Я беру рюкзак, который все еще валяется в прихожей, и извлекаю оттуда два предмета: телефон, который отключила сразу после того, как отправила твит Буббе Ганзу, и записку Никки, которая вот уже три часа не дает мне покоя.
На кухонном столе я аккуратно разворачиваю и разглаживаю сгибы. Телефон оставляю лежать в коме.
Достав из буфета в столовой хрустальный стакан, как взрослая, наливаю себе виски. Я сижу на «своем» месте за столом – всегда спиной к плите, поджариваясь зимой, потея летом, когда спирали в кондиционере замерзают от натуги. Пальцы бегают по бугоркам на бумаге. Еще один глоток. И еще один, пока горячий душ и виски не подружатся между собой, а ноутбук не начнет мигать, пробуждаясь к жизни.
Интересно, знает ли Никки, что один весьма необычный астероид носит имя Брайля. 9969 Брайль, если быть точной, девять тысяч девятьсот шестьдесят девятый открытый астероид. Вытянутый. Один из редких астероидов, пересекающих орбиту Марса. Очень медленно вращающийся вокруг своей оси. Был замечен беспилотным аппаратом «Дальний космос-1» НАСА, когда тот, словно старый раненый орел, летел мимо, направляясь к еще более впечатляющей комете Борелли. Назван в честь Луи Брайля, который в детстве поранил себе глаз шилом и мучился, пока в пятнадцать не изобрел на основе французской армейской «ночной азбуки» шрифт, открывший мир для слепых.