Несмотря на это, Уайатт вернул Лайлу на место. И она продолжает быть молчаливым свидетелем всего, что происходит в доме, в то время как портрет Труманелл почему-то отсутствует.
Уайатт так и не приблизился к лестнице ни на шаг.
Стены гостиной внезапно обретают четкость, будто на них с жужжанием наводится невидимая камера. Там и тут приклеены бумажные обрывки, исписанные твердым наклонным почерком Уайатта, – мудрые изречения, которые ему каждый день нашептывает Труманелл.
Каждый раз, переступая порог этого дома, я вижу все больше цитатного мусора. В один прекрасный день «труманеллизмы», словно плющ, поползут на столы, стулья, пол, вверх по лестнице и вылезут из окон.
Перевожу взгляд с девочки на Уайатта с Лайлой. На любом другом я бы защелкнула наручники, как только увидела девочку на диване. Вызвала бы напарника. Не была бы одиноким копом, стоящим посреди комнаты и пытающимся принять решение.
За всем этим скрывается очень долгая история. Огромное чувство вины.
И конечно, моя большая ошибка. Совершенная три недели и два дня назад. Поэтому Уайатт теперь стоит тут, как истинный хозяин положения, а я направляю на него пистолет.
Та часть меня, которая ищет оправданий, говорит, что, если бы не существовало сотовых телефонов, если бы Финн обнял меня и позвал спать, если бы накал эмоций в телешоу не дошел до такой степени, что муж семь раз просил жену, с которой прожил шестьдесят четыре года, уменьшить громкость, и если бы техасский зной не выжег к чертям весь здравый смысл из воздуха, до бара бы дело не дошло.
Я бы не осушила пять рюмок текилы.
Уайатт не вышел бы из угловой кабинки и, проходя мимо, не задел бы мое голое плечо.
Случайно? Намеренно?
Имеет ли значение тот факт, что день с самого начала был полон антиромантики?
В шесть утра нас с напарником вызвали в дом, где муж избил жену до потери сознания за то, что та проверила сообщения в своем телефоне во время секса.
А несколько часов спустя я вынимала пистолет из трясущейся руки восьмидесятисемилетнего старика, чья жена все так же ровно сидела на выцветшем диване, не понимая, почему у нее в плече дырка от пули.
Мы с напарником убавили телевизор и жарились в этой гостиной при сорока градусах, пока симпатичные девушки на экране открывали шкатулки с денежными призами, которые никому не выиграть.
Когда я наконец вернулась домой, мне хотелось оказаться в самом холодном месте на планете или хотя бы в объятиях мужа. Оказалось, это одно и то же.
– Не знал, что тебя удивляет людская природа, – заметил Финн, лежа в постели и глядя, как я снимаю форму. – Мы убиваем без разбору – так было и так будет. Близких и чужих, сестер, братьев, жен, детей, закадычных друзей, соседей, крыс, змей. Палим из окон авто и охотничьих засидок ради забавы или минутной славы, оттого что на бампере написано: «Республиканец на ноль процентов» или чертов телевизор орет слишком громко. Хотел бы я сказать, что завтра будет по-другому, но нет, ничего не изменится. – Он отвернулся и закрыл глаза.
Финн – хороший парень. Я вышла за него главным образом потому, что, когда он лгал, у него на лбу пульсировала жилка. Так что он никогда не лгал.
Не то чтобы я была с ним не согласна. Но в тот момент мне не хотелось слышать, что все безнадежно. Не нужны были нравоучения от трезвомыслящего юриста, у которого тоже был паршивый день.
Поэтому я пошла в бар.
Уайатт задел меня, проходя мимо.
Я схватила его за руку, едва он успел открыть дверцу своего пикапа.
В тот миг, когда Уайатт вошел в меня на парковке, я ощутила давно желанную боль.
Сейчас Уайатт массирует руку, за которую я его схватила. Это ее сломал папаша, когда стаскивал его с трактора в десять лет. Уайатт говорит, что с тех пор рука дает ему подсказки.
А растирает он ее, потому что нервничает. Я знаю об Уайатте гораздо больше, чем хотелось бы. Столько оснований считать его невиновным, несмотря на то что на диване дрожит незнакомая девочка, а у меня к горлу подступает тошнота.
– Я нашел ее на обочине, – говорит Уайатт. – Она загадывала желания на одуванчиках, наверное хотела, чтобы ее нашли. Вот и вся история. Понятия не имею, как она там оказалась. Может, в бегах?
При этих словах девочка вскидывает голову. Я вижу опущенное веко, прищур, алую полоску. Изо всех сил стискиваю зубы, стараясь оставаться невозмутимой, потому что этого ожидала бы на ее месте.
Сердце неожиданно замирает. Сжимаю покрепче пистолет, все еще направленный на Уайатта, и поворачиваюсь к девочке:
– Все будет хорошо, милая. Как тебя зовут?
– Удачи, – говорит Уайатт. – Она ни слова не сказала. Я называю ее Энджел.
– Уайатт. Не отходи от Лайлы.
– Да ладно тебе, Одетта. – Уайатт делает шаг, сокращая пространство между нами. – Ты меня не пристрелишь. Тут и без оружия можно все уладить. Ты же знаешь, что будет, если вызвать подмогу. Я окажусь за решеткой. Всколыхнется все, что едва улеглось после дерьмовой документалки про Тру.
Волосы девочки растрепаны. Она босиком. Почему сразу не сообщил в полицию? Прикасался к ней? Все эти вопросы следовало бы себе задать, если бы на месте Уайатта был незнакомец.
– Я ее забираю, – говорю я официальным тоном.
– Нельзя отдавать ее в лапы системы.
– Я найду ее родственников. Это моя работа.
– Разве по ее виду похоже, что они хорошие люди? Ты поступишь как девушка, которую я знаю? Или как все остальные копы? Ей надо глаз лечить. Думаешь, социальные службы с радостью этим займутся? Дети в приюте ее разорвут. Попай. Дурной глаз. Черная Борода[91]. Отца как только не обзывали.
Замолчи. Сейчас же. Я отмахиваюсь от воспоминания о глазах Фрэнка Брэнсона: безжизненном карем и коварном сине-ледяном. Он заслуживал все обидные прозвища до единого.
Фрэнк мог себе позволить протез, идеально подобранный по цвету, такой, который не вываливался бы из глазницы, вместо дешевой подделки, которая была немногим лучше игрушечной стекляшки. Но отец Уайатта был больной тварью.
Однажды в кафе он убедил четырехлетнего Уайатта, что является плодом его воображения, а все потому, что клубничный коктейль официантка Уайатту принесла, а про отцову выпивку забыла.
Фрэнк Брэнсон получал удовольствие, издеваясь над неокрепшими умами тех, кто оказался в его власти.
У Энджел тоже неокрепший ум.
Уайатт – сын своего отца.
Утверждает, что подобрал эту одноглазую девочку в зарослях одуванчиков, а сам их ненавидит и истребляет на своем участке со злостью, переходящей в одержимость. Он ненавидел отца. Ненавидит этот город. Иногда даже меня.
– Где Труманелл? – спрашиваю я.
– Да вон сидит на лестнице.
Девочка впервые за все это время издает звук, похожий на мышиный писк.
Отрываю взгляд от лестницы. Зря спросила о Труманелл. Надо поддерживать нормальность для девочки. Для Уайатта.
– Покажи ей, что у вас есть нечто общее, – командует Уайатт. – Я с радостью отдам ее тебе и даже помогу увезти, если покажешь, что тоже кое-чего лишилась. Что ты не такая, как все. Я верю в тебя, Одетта. Не будь как остальные.
Девочка настороженно выпрямляется, не сводя взгляда с моего пистолета. Уайатт не встал лицом к стене с Лайлой, как я велела, но в качестве уступки поднял руки и теперь похож на кота, который открывает живот перед большой собакой, зная, что ситуация под контролем.
– Покажешь или нет? – спрашивает он.
Я многозначительно смотрю на него и убираю пистолет в кобуру.
Потом сажусь к девочке на диван и ободряюще улыбаюсь. Задираю плотную форменную штанину на левой ноге. Отстегиваю чехол. Стягиваю носок.
Энджел молча склоняется над протезом и проводит по нему пальцем.
Я не должна ничего чувствовать, но почему-то вздрагиваю.
В шестнадцать у меня были две ноги из плоти и крови. Я обвивала ими Уайатта за талию, и мы лежали так, глядя на ночное небо с луной, похожей на большую блестящую монету. Двое влюбленных в кузове грузовика.