Между тем такого намерения у Лаураны не было и в помине. Собственно, его огорчало и беспокоило именно предположение, что Розелло приписывает ему подобные планы. Большую роль здесь играло даже не чувство страха, которое усиливалось при воспоминании о печальном конце аптекаря и Рошо и заставляло Лаурану невольно принимать меры предосторожности, чтобы избежать подобной же участи, а своего рода самолюбие. Оно-то и принуждало его решительно отвергать даже мысль о том, что он может стать орудием наказания преступников. Его любопытство было чисто абстрактного, интеллектуального свойства, и его не следовало смешивать с любопытством людей, которым государство платило жалованье, чтобы они помогали поймать и передать в руки неумолимого закона преступников, этот закон нарушавших либо презиравших. Это смутное чувство самолюбия подкреплялось воспоминаниями о бесславной и заранее проигранной битве, которую долгие годы угнетенный народ вел с законом и его исполнителями.
В душе Лаураны жило давнее убеждение, что лучший закон и лучшее правосудие, если только вы не желаете довериться судьбе или уповать на возмездие небес, – это выстрел из двустволки. В то же время Лаурана испытывал гнетущее чувство невольного сообщничества и даже подспудной солидарности с Розелло и его прислужником-убийцей. Эти чувства, несмотря на возмущение и отвращение к двум преступникам, побуждали его оставить их безнаказанными. Лаурана даже не возражал, чтобы к ним вернулось то спокойствие, которое они наверняка утратили в последнее время благодаря его любопытству. Да, но разве можно допустить, чтобы Розелло безнаказанно занял место несчастного Рошо в сердце женщины, которая маняще-бесстыдно стояла у Лаураны перед глазами как бы в самом центре этого запутанного лабиринта страстей и смерти? Впрочем, тут его влечение и вожделение тоже носили двойственный характер: с одной стороны, беспричинная, неоправданная ревность, которую питали неудовлетворенность, робость, всевозможные самоограничения, отравлявшие его жизнь, с другой – горькая радость, мысленное удовлетворение желаний, своеобразная форма самогипноза.
Но все это представлялось Лауране весьма смутно, в лихорадочных, бессвязных видениях.
Так прошел весь октябрь.
В начале ноября, сразу за днем поминовения усопших, шел праздник победы, и, таким образом, у Лаураны оказалось четыре свободных дня. Тут он впервые открыл, что не только все беды обрушиваются на людей из-за нежелания сидеть дома, но и что именно дома лучше всего работать и с упоением перечитывать уже знакомые книги.
Утром второго ноября он отправился вместе с матерью на кладбище. Убедившись, что на могилах близких лежат заказанные ею цветы, стоят свечи, мать, как и в прошлые годы, пожелала обойти все кладбище и прочесть заупокойную молитву у могил родственников и друзей. Остановились они и возле фамильного склепа Розелло – синьора Луиза в изящном траурном платье, преклонив колени на бархатной подушечке, молилась, то и дело возводя очи к мраморной плите, на которой было высечено имя ее мужа, своей трагической смертью повергшего в безутешную скорбь родных и близких…
В центре плиты красовался портрет Рошо на прозрачной эмали. Бедняга Рошо выглядел на фотографии лет на двадцать моложе и смотрел куда-то вдаль задумчиво-печально. Синьора Луиза встала и любезно объяснила, что она выбрала именно этот портрет мужа в молодости, ибо примерно тогда они и познакомились. Она поведала о генеалогии и степени родства всех покойников, навсегда замурованных в этом склепе. Но она, живая, к несчастью, еще живая, завидует им, мертвецам, потому что жизнь ей не мила. Она тяжко вздохнула, смахнула невидимую слезу. Синьора Лаурана прочла свою молитву. Прощаясь, молодая вдова, как показалось Лауране, сжала ему руку с тайным и робким намеком и поглядела на него с мольбой во взоре. Он сразу представил себе, что кузен и любовник все ей рассказал и что она молила его о молчании. Лаурана был этим весьма смущен, ведь это подтверждало ее соучастие в преступлении.
Но его незачем было просить о молчании. Решение проводить дома все вечера, собственно, и объяснялось желанием позабыть самому и дать забыть другим, позволить Розелло обрести прежнюю уверенность и свободу действий. Впрочем, это последнее относилось и к ней, синьоре Луизе. Ведь только страх заставлял ее изображать скорбь по умершему, часами простаивать на коленях у могилы мужа, ожидая, пока чье-либо появление не позволит ей подняться. А как Лаурана заметил, группа юнцов с нетерпением дожидалась этого момента. И только потому, что, когда вдова Рошо поднималась с колен, черное, узкое платье, отнюдь не скрывавшее ее прекрасных, словно у одалисок Делакруа, форм, задиралось и на миг обнажалась соблазнительная упругая ляжка в туго натянутом чулке.
«Ну и люди», – подумал он с ревнивым презрением. В любой части света, если только край юбки приподнимается на несколько сантиметров выше колена, в радиусе тридцати метров наверняка можно обнаружить хоть одного сицилийца, исподтишка любующегося этим пикантным зрелищем.
Лаурана даже не замечал, что сам он жадно впился глазами в белевшую сквозь черный чулок ногу, и обнаружил присутствие юнцов именно потому, что сам принадлежал к той же породе.
Идя рядом с сыном и крепко опираясь на его руку, мать шепнула ему, что, пожалуй, синьора Рошо недолго останется вдовой.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что такова жизнь. И потом она молода и красива.
– А ведь ты вот больше не вышла замуж!
– Я была не очень молодой, а уж красивой меня никогда нельзя было назвать, – со вздохом сказала старуха.
Лауране стало не по себе, даже как-то противно.
«Странно, – подумал он. – Почему это на кладбище, среди мертвых, чувствуешь себя иной раз живым до неприличия. Может, это день виноват». А день и в самом деле был удивительно хорош. Теплый воздух был пропитан гнилостным и все же приятным запахом земли и корней, струился аромат розмарина, мяты, гвоздики и роз, украшавших соседние могилы богатых синьоров.
– За кого она, по-твоему, должна выйти замуж? – с раздражением спросил он.
– Конечно за своего кузена, адвоката Розелло, – ответила старуха, остановившись и посмотрев на сына в упор.
– Почему именно за него?
– Да потому, что они росли вместе, в одном доме и хорошо знают друг друга. И потом, их брак позволит объединить владения.
– Тебе это кажется вполне убедительным? Я нахожу это безнравственным, именно потому, что они росли вместе, в одном доме.
– Знаешь поговорку «всего опаснее два К – кумовья и кузены»? Самые хитрые амуры обычно завязываются между дальними родственниками.
– А разве между ними была любовная связь?
– Кто его знает? Давно, еще подростками, они, говорят, были влюблены друг в друга. Но это было, понятно, юношеское увлечение. Синьору канонику, рассказывают, это не понравилось, и он принял свои меры. Сейчас я уже толком не помню, но слух такой был…
– А зачем он принял меры? Раз они были влюблены, зачем было мешать их браку?
– Ты сам минуту назад сказал, что это кажется тебе безнравственным, так же думал и наш каноник.
– Я так сказал, потому что ты не говорила о любви, а оправдывала возможный брак тем, что они росли вместе, и всякими материальными соображениями. А если их связывала любовь, тогда это меняет дело.
– Для брака между кузиной и кузеном нужно разрешение церкви, значит, хоть тень греха в этом есть… По-твоему, каноник мог допустить, чтобы не совсем законная любовь расцвела под крышей его дома?! Это было бы неприличным для него, а синьор каноник – человек строгих нравов.
– А теперь?
– Что теперь?
– Если они поженятся теперь, что-нибудь изменится? Многие подумают то же, что и ты, – они, мол, давно питали друг к другу нежные чувства, еще с тех пор, как жили в доме каноника.
– Нет, это не одно и то же, теперь это будет актом милосердия… Жениться на вдове с ребенком, объединить добро и…
– Объединить добро – это акт милосердия?
– А как же? Добро тоже нуждается в милосердии.