Я повторяю собственную молитву. Два слова. Почему, Господи? Как же страшно должно было быть Одетте в ту ночь! Осталось лишь крошечное пятнышко крови на земле. Лопата. Столбик забора в форме креста и свежевырытая пустая яма. Пикап с горящими фарами. Монетки, разлетевшиеся вокруг, как пушинки одуванчиков. Ее желания, втоптанные в грязь.
Я прошу прощения, в первую очередь у Одетты. Если бы тогда, на кухне у Мэгги, я произнесла хоть слово, кивнула и признала, что на экране ноутбука мой отец, может, Одетта никуда бы не пошла.
И хотя я была еще ребенком и боялась, что отец меня найдет, а слово «одуванчик» жгло горло, как сигарета, я бы пошла с ней, если бы она попросила. Продекламировала мамино любимое стихотворение Эмили Дикинсон, да хоть меню итальянской кафешки. Сделала бы все, если бы знала, что умрет именно Одетта.
Снова прикрываю глаза.
Господи, храни меня, пока я копаюсь в этом деле.
Аминь.
Видимо, кто-то случайно толкнул впередистоящих и запустил цепную реакцию. Потная толпа, будто дикое стадо, рванула к сцене.
Несмотря на малый вес, я сохраняю равновесие, только изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не почесать под юбкой свежий комариный укус. Молитва все тянется и тянется. Уже по меньшей мере половина слушателей подняли головы.
Моя пожилая соседка вполголоса переговаривается с приятелем. Ее раздражает, что муж Одетты с кем-то помолвлен, но Синий дом придерживает за собой, а мог бы продать его достойному местному семейству, которое привело бы двор в порядок. И вообще, имя Финн какое-то вычурное, а еще, говорят, он категорически отказался сегодня выступить.
Пастор спускается со сцены под редкие хлопки. Наконец-то. Телефоны взмывают вверх, готовые заснять то, что скрывает белая ткань. Вряд ли все эти люди – бездушные подонки, просто смотреть на жизнь сквозь экран телефона проще.
На сцену вышел полицейский в джинсах, рубашке со значком, солнцезащитных очках и ковбойской шляпе. Бравада у него явно в крови. По рыжим волосам сразу опознаю в нем Расти, напарника Одетты. Для многих местных он Чудо. А для старушки – «сынок Франсин Колтон».
С телевизионщиками он всегда разговаривал неохотно. Никогда добровольно не признавал связь между исчезновениями Одетты и Труманелл. Так и не объяснил, почему не справился с поисками.
Он в моем списке подозреваемых. По его приказу копы за несколько месяцев раскопали яму вокруг столбика забора до размеров футбольного поля. Я видела фотки. Там будто великан кусок поля откусил.
– Мне почти нечего сказать по случаю пятилетия исчезновения Одетты. Кроме того, что подобное мероприятие ничуть не улучшает имидж нашего города. Я бы здесь не стоял, если бы мэр не предупредил, что иначе выступит наш кретин из конгресса. – Расти отступает от микрофона и отводит взгляд, будто с трудом сдерживает эмоции. Проходит несколько неловких мгновений, прежде чем он делает новую попытку заговорить. – Сразу после того, как Одетта спасла меня от нарика с пистолетом, мы сидели за пивом, и она сказала, мол, хочет, чтобы ее после смерти кремировали, прах засыпали в пули и выстрелили в воздух. Да большинство из вас ни хрена не знает об Одетте. И вам похрен на нее. – Голос Расти едва не срывается, но я не думаю, что он пьян.
И тут же меняю свое мнение, потому что Расти вытаскивает пистолет.
– Опустите гребаные телефоны! – приказывает он. – Сейчас же!
Руки исчезают из воздуха, будто их срубили одним махом. Толпа отшатывается, но, похоже, никто вокруг меня не верит, что именно его сейчас застрелят.
– Я не могу развеять прах напарницы в небе. Не могу исполнить ее последнюю волю. Так что считайте это предупреждением: я еще не закончил.
Только один идиот не опустил телефон и продолжает снимать. Он стоит в стороне, прислонившись к обветшалому склепу. Расти устремляет на него пристальный взгляд, будто прикидывая, стоит ли тратить на него время.
– Надеюсь, сынок Франсин вышибет у него телефон, – заявляет старушка. – Вполне мог бы. Снайпером служил в Ираке. По слухам, на его счету тридцать два убитых.
Ничего такого Расти не делает, а резко разворачивается и вскидывает пистолет вверх. Три выстрела сотрясают воздух. Голуби в клетках заполошно хлопают крыльями с резким звуком, которые многие ошибочно принимают за их свист.
– Если не можете предложить ничего толкового, держитесь подальше от моего расследования, – произносит Расти, почти прижимаясь губами к микрофону, отчего голос пробирает до печенок.
Такое ощущение, будто это говорится лично мне.
Затем Расти кивает двум симпатичным девчушкам-близнецам с такими же рыжими волосами.
Те резко дергают за края белой простыни.
С моего места видно лишь кончик каменного крыла. Очередь, извивающаяся между сотен могил, напоминает бесконечную пеструю змею.
На мое счастье, старушкин приятель затерялся в толчее. Нужно было, чтобы кто-нибудь придерживал ее за локоть, и ближе всех оказалась я. Ловко работая тростью, старушка отвоевала нам место поближе к началу очереди. Когда она спросила мое имя, я назвалась Энджи.
Съемочным группам разрешено переместиться к статуе, чтобы крупным планом снимать, как люди плачут, отдавая дань уважения пропавшим землячкам. Это-то и тревожит меня сейчас больше всего.
Я всегда опускаю голову рядом с камерами. Самой себе я кажусь голубем. Отец подстрелил огромное их количество, а в голубей, как известно, архитрудно попасть. Он всегда говорил, что стрелять надо не в стаю, а выбрать одну птицу и следить, когда она упадет. Вот так же терпеливо он наверняка охотится и на меня.
Человек в ярко-зеленом жилете вручает каждой из нас по крошечному пакетику семян диких цветов и говорит, что, когда мы приблизимся к статуе, надо разбросать их там, но нежно, «будто осыпаешь невесту лепестками роз». Старушка тут же замечает, что, когда я сама стану невестой, мне захочется, чтобы осыпа́ли меня только деньгами. И еще что юбка должна быть длиннее, а выставленные напоказ бретельки фиолетового бюстгальтера – открытое приглашение парню его расстегнуть.
Мы продвигаемся вперед на несколько шагов, и старушка перестает обращать на меня внимание. Толпа расступается перед нами, будто воды. Теперь я вижу чудовищное изваяние целиком. Я читала, что скульптору привезли огромную глыбу с поля Брэнсонов и велели освободить души Труманелл и Одетты из каменного плена.
Он же сотворил нечто уродское – такое могло бы родиться у Дейнерис Таргариен[134], переспи та с братом и одним из своих драконов. Крылья, торчащие в стороны. На длинных волосах – венок. Лиц не два, а только одно – гладкое и лишенное черт.
– Разве не прекрасно? – спрашивает меня старушка. – Лицо без черт символизирует непрожитые жизни и необъяснимое исчезновение. Венок означает, что Труманелл в городе боготворили и что она любила природу. А крылья – храбрость Одетты и свободу парить, ведь теперь ей не нужны ноги.
– Конечно прекрасно, – воодушевленно вру я. – Хоть в Лувре выставляй.
Нет, это перебор. Старушка окидывает меня подозрительным взглядом, и я чувствую себя так, будто меня разоблачили. Она знает, что имя ненастоящее, что я все время резко поворачиваю голову влево, проверяя, нет ли там кого, ведь с той стороны у меня дыра вместо глаза.
Старушке известно, что я жила в трейлерном парке, где про Лувр мало кто слышал, зато науку жизни там постигаешь быстрее, чем в любом университете. Лишился глаза – и ты все равно что кандидат наук. Добавь год в детском доме среди озлобленных девчонок, которые чувствуют себя выброшенными на обочину жизни, – вот тебе и стажировка по обмену на всех планетах сразу.
– Обычно девочки твоего возраста говорят «Лувер», – замечает старушка. – Ты чья будешь? Сними-ка очки, покажись.
– Я дочка Лоры Джексон, – выпаливаю я вполне правдоподобно.
Больше уверенности. Я сдвигаю очки на макушку и смотрю прямо в старушкины мутновато-голубые глаза. Было время, когда я инстинктивно отводила взгляд, будто если не смотреть никому в глаза, то и в мои не заглянут. Очень зря. Сразу становится ясно: что-то не так. С тех пор я старалась перебороть эту привычку. А еще постепенно избавлялась от оклахомского акцента, хотя он все равно вылезает, как червяк из норы.