Значит, сегодня. Стали бы они оба врать. Значит, все тот же день, когда он очнулся в первый раз. Тот же день, после того, как он… А что он? Леонтия пронзило воспоминание.

Он увидел, словно бы сознание его включило кинопроекцию на голую белую стену, где-то во внутреннем пространстве «Я», отчетливо потекло изображение, возник даже звук. Смазанный фон и яркий проблеск – брателло, что с тобой? Тарталетки по полу, он, Леонтий, делает первый шаг. И знает – еще можно отвернуть, а через мгновение будет нельзя. Он делает второй. Костя Собакин в своей охотничьей стойке, замечает его, выступает навстречу из темного проема. Взгляд его страшен. Не потому, что угрюмо-грозен, карательно-обличителен, истребительно-ненавидящ, презрительно-окончателен. Хуже. Это ощущение Леонтий, пожалуй, сохранит навсегда. Таким взглядом, наверное, ставил к стенке родного брата правоверный пламенно-пылкий первый чекист, году примерно в восемнадцатом – втором от революции октябрьской. Ставил и не дрожал. И рядом десяток таких же несчастных, уже не братьев, простых обывателей, но не делая различий, даже толком не глядя – и зачем бы ему было глядеть? На брата и на обывателя? Он видел уже вдали светлое будущее, он жил в нем и ради него, не существующего «несегодня», все прочее не имело важности, не несло в себе вины, любое событие, которое не служило этому выдуманному прекрасному завтра. Цель не то, чтобы оправдывала средства – вопрос таково вообще не стоял, цель и была средством, рычагом, кастетом, свинцом, а все прочее – его просто не существовало, так какая разница? Друг, отец или брат? Реже – сын или мать? Иногда так случается – цель и высшее, «бесчеловеческое» правосудие совпадают, как будто бы: если сможешь переступить через невозможное, твой рай на земле все равно, что наступил, сотворился из ничего в единую секунду, остальное-прочее дело времени и опять же переступания через невозможное. Своего рода гарантия того, что будущее сбудется, сбывается уже, пока ты совершаешь страшное – страшными же средствами, словно в опору закладывается очередной труп-щепка от бесконечного людского древа, лишь бы здание стояло, великолепный пустынный мираж, которого нет. В реальности нет.

Он ничего нового не открыл для себя в Косте, ни в то мгновение, ни ранее, словно бы давно уже все знал об этом человеке. Он и раньше, бывало, смущался Собакина. Его частой бескорыстности, неизменной правильности выбора, иногда Собакин казался и непреклонным судьей его, Леонтия, поступков, второй, истинной совестью. Тогда все это было одним чувством и выражалось одним словом – надежность. Костя был надежен, хотя от него Леонтий порой утаивал мысли и поступки, казавшиеся ему нравственно-сомнительными. Как же выпало изначально не сообразить? Что у всякой вещи есть своя тень, каждый ян не отделим от инь, каждый день от ночи, каждое добро от своего зла. Что мнимые или действительные похвальные качества лучшего друга – настанет такой момент или нет, – но могут, могут! Однажды повернуться изнаночной, оборотной своей сутью. Огонь греет и огонь жжет – как же мог он позабыть! Хоть бы присутствовало в Косте нечто «коземасловское», хоть чуть-чуть, кривое, животное, спасательно подгнившее, серенькое людское, лучше продажный Тальен, чем неподкупный Робеспьер, потому что при первом еще можно выжить и как-то сносно прожить, а при втором – в стерильном обесцвеченном аду не живут, как не живут в вакууме и пустоте, в нем даже мухи дохнут. А что, если – крамольная мелькнула и канула, испуганная, прочь его мысль, – что если, в несовершенстве и есть мир, покой и благоденствие рода людского? Что если, напористый себялюбец Коземаслов, подозрительный стукач Васятников, завиральный хвастун Дарвалдаев – они и есть та опора, на которой этот мир стоит, как на трех китах, а те в свою очередь, на черепахе, животном опасливом, ленивом и вполне себе на уме. Он понял в тот миг, в миг своего второго шага, что хуже безликой, правильной прямоты ничего нет. Ничего нет ужаснее ходячего идеала, этой человеческой крайности, которая осмысленно расставляет уже не себе строгие волчьи флажки, нет – она давно вне всяких флажков, но ставит их для других, только для других, без разбора и без пощады. У крайности есть лишь незримая граница, тот самый край – до него с тобой обращаются как с равным, как с другом, после – переступил, не обессудь. Это и было страшное. Но Леонтий разве что поразился своему открытию, но не испугался. Он сам не понимал, почему.

Пальмира пошла за ним сразу. Без вопросов и без расспросов. Единственно Пашка Дарвалдаев, оставив всякую напускную свою интеллигентность, обиженно верещал вслед:

– Рогоносец! Тварь! Пидовка! – и будто из затихающего эхом далека просительное: – Так мы договорились? Не забудьте! – и опять похабное: – Лузер! Пестель каличный! Клизма сортирная-а-а…

Это было хорошо. На руку. Удачный легкий шум-гам привлек внимание. Небольшое, минутное, но непроходимое для Кости. Леонтий, стремительно увлекавший за собой к пожарному, запасному зеленеющему выходу фею Пальмиру краем глаза отметил, что Собакин растворился, пропал в темном дверном проеме, значит, возможно выиграть время.

Ничего это не значило. Как оказалось. Они даже не рискнули выйти наружу, хотя тугая, на замедляющем держателе дверь не была заперта, вот он глухой проулок, в центре Москвы трудно ли запетлять свой след по дворикам и переулкам, если не обращать внимания на запретительные шлагбаумы? Не трудно, если… если, едва переступив порог ты не натыкаешься вплотную на массивную, пограничную спину знакомого бравого майора Сергея Сергеевича: как раз Ломоть-Кричевский прикуривал вполоборота, отгородив ладонью от порывистого ветерка дрожащий огонек зажигалки. Какое счастье! Какое счастье, что исполнительный майор не внимал предупреждениям Минздрава и агитационным кампаниям «за здоровый образ жизни, свободный от сигаретного дыма». Он обернулся на стук и возню, когда дверь возвращалась уже в исходное положение. О чем он догадался и что предпринял, Леонтий так и не узнал никогда, потому что летел, как обманутый приманкой сокол, совсем в другом направлении. Обратном.

Они оказались в долгом жилом коридоре. На втором-третьем? А, неважно каком этаже! Золоченные номерки на солидно-глухих дверях, постучать? И очутиться в ловушке, в замкнутом пространстве чужих апартаментов, чей временный владелец наверняка тут же их и сдаст. Кто они ему? Нахальная помеха или того хуже, преследуемые авантюристы-мошенники. Дальше. Дальше! Центральная лестница – пуста. Чисто-чисто. Пальмира нервно и порывисто дышала за его спиной. Наверное, ей невмоготу на высоченных каблучищах, но терпит, спешит, как может, только невольно тянет его руку, потерпеть, потерпеть, еще чуть-чуть! И на свободе. Может быть, если повезет.

Оставалось пересечь главный вестибюль, небольшой по размеру, все же гостиница-бутик, но Леонтию пространство, отделявшее его и Пальмиру от входной, монументальной двери показалось необъятным, не проплываемым, как море. Потерпи, девочка, сейчас-сейчас – он обернулся, чтобы вымученной улыбкой приободрить: себя или ее, сам не знал. Пальмира в ответ улыбнулась ему страдальчески – проклятые туфли, – но и спокойно. И верно – чего волноваться? Волноваться будут, когда поймают. Допрос, камера, зона, вышка, часовой. Тьфу! Напасть и гадость.

Они почти достигли дверей. Может, понадобилось секунды три, а может полчаса. Леонтий уже налегал на ручку, когда голос, приказной и до обморока знакомый, окликнул его:

– Гусицын, остановись! – по фамилии, чтобы не перепутать ни с кем. Чтобы не было отхода и оправдания. – Немедленно.

– Ага, еловый корень тебе в дупло! – бесстрашно и совершенно неожиданно для себя выругался Леонтий, он обернулся на окрик, и смотрел Собакину в лицо. Их разделяло порядочное расстояние, преследователь его только спускался с лестницы, и замер на ее середине, видимо кричать и бежать одновременно показалось ему несолидным, однако теперь – захотел бы, не успел. Леонтий судорожно-истерично хохотнул. Наружу, на волю, а там бегом, в первое попавшееся такси, Леонтий предусмотрительно – предполагалась дежурная выпивка, – не запряг верного Ящера, оказалась – как в воду глядел. Ищи, свищи, молодца (ну и молодицу заодно) в чистом поле. Он отвернулся, крепче зажав тоненькую ладошку Пальмиры в своей уверенной руке, дернул дверную под бронзу, тяжелую ручку на себя, совершенно напрасно, услужливый моложавый швейцар уже помогал ему, как гостю, с улицы. На излете скользящего, убегающего своего взгляда, Леонтий уловил скорое движение Собакина куда-то в недра щегольского пиджака, который может даже от самого «Бриони». Шутишь, браток, опоздал ты звонить, не успеет твой майор Сергей Сергеевич, так-его-перетак, Ломоть-Кричевский, на пару профукали и про…ли вы ситуацию.