Вилка не знал, отчего все не так и ответить на Танечкин вопрос, заданный в пустоту, не мог. Но внутреннее шестое, а может седьмое или десятое, чувство вещало ему, что он, Вилка, как раз и есть тот единственный на свете человек, который, за исключением Господа Бога, может дать Танечке ответ, только пока не понимает, как извлечь этот ответ наружу. И еще Вилка был безоговорочно уверен, что по той же самой причине, по которой он должен ответ Танечке, в его власти помочь ей и даже дать нечто большее, чем помощь. Но, в реальности как помочь Татьяне Николаевне Вилка придумать не мог, и оттого просто сидел рядом и от души жалел ее и желал счастья, мира и покоя, чтобы все-все наконец утряслось, и шелапутный Геннадий Петрович все же взялся за ум. Он мысленно будто переливал эти пожелания из собственного тела в Танечкино, и ему становилось мягко, радостно и хорошо. И Танечка успокаивалась тоже. После чего всегда говорила примерно одинаковое:

– Знаешь, Люся, посидела я тут с вами, и как-то все иначе стало. Будто заново на свет народилась. Будто другой человек. Хорошо у вас в доме, тепло. – Потом Татьяна Николаевна задумывалась и делала всегда странный вывод:

– У вас здесь, наверно, аура особенная. Ты, Люся, в это не веришь, я знаю. Но точно тебе говорю: меня кто-то нарочно глазит. А ты снимаешь. А может не ты, а Вилечка.

Тут Танечка всегда начинала смеяться, трепать Вилку за волосы, щипать за щеки, целовать в реденькую, светлую макушку. Вилка не сопротивлялся, ему нравилось, и он смеялся тоже. Потом Танечка уходила. А, вернувшись домой, как правило, заставала там раскаивающегося и готового стать примерным мужем Геннадия Петровича. И тогда Танечка украдкой звонила Людмиле Ростиславовне, счастливая шептала в трубку подруге, что та ей ворожит. Жизнь ее снова входила в мирное и счастливое русло… До следующего финта младшего Вербицкого. И все начиналось сначала.

Вскоре у Танечки вошло в обычай тут же бежать с «проблемой» в дом к Мошкиным, ибо она суеверно считала хорошей приметой поделиться бедой именно с Люсей. «Ты, милая, мне удачу ворожишь» – снова и снова повторяла Танечка, а мама сердилась и говорила, что все это глупости, что Гена просто слабохарактерный, а так он очень любит Танечку и Катеньку, и от этой любви у них все и налаживается. «Нет, ворожишь, я знаю, знаю», – настаивала на своем Татьяна Николаевна, а Вилка умилялся и счастливо смеялся про себя над Танечкиной наивной выдумкой… Тогда он еще, конечно, не мог знать, насколько близко Танечкина наивность подобралась к истинному положению дел.

Вообще, вокруг Вилки к тому времени сложился целый круг людей, которые в силу его симпатий, стали дороги ему или просто очень нравились, и Вилке хотелось видеть их почаще. Вилка Мошкин по существу своей натуры был безусловным и убежденным романтиком, из тех, кого серой обыденности трудно разочаровать и приземлить. Зато уж если приземлить все же удавалось, то люди, подобные Вилке, раз и навсегда бесповоротно превращались в лучшем случае в холодных мизантропов, а в худшем, не дай бог повстречаться на узкой дорожке, в беспринципных, активных циников, начисто отвергающих любые нормы морали. К тому же, как настоящий романтик, Вилка мог довольно долго существовать в собственном, лично им сконструированном пространстве, мало нуждаясь в помощи мира реального, и зачастую не замечая неромантичности и грубости этого мира и его несоответствия миру воображаемому. Для Вилки в сущности оба мира были одно.

Проявлялась Вилкина симпатия, как правило, всегда одинаково. И, за редким исключением, которое являла пока лишь одна Танечка, к людям, лично к Вилке не имеющим никакого отношения и с ним не знакомым. В преобладающем большинстве это были актеры и актрисы, увиденные им в кино или по телевизору, поразившие чем-то неуловимым Вилкино воображение, писатели, заинтересовавшие своими книгами или показанные все по тому же «ящику», один космонавт и даже один симпатичный, моложавый государственный деятель, из тех, что имеют постоянную прописку на трибуне Мавзолея. И с Вилкой каждый раз происходила одна и та же вещь: впечатлившись увиденным, прочитанным и услышанным, он хотел лицезреть своих кумиров как можно дольше и чаще, а для этого соответственно всем сердцем желал им творческих успехов, позволяющих пребывать в центре внимания широкой публики. И каждый раз, охваченный всецело этим желанием, Вилка уносился в желто-бело-розовом вихре в иные, невыразимые пространства, прекрасные и стремительные, и оставляющие внутри его существа блаженную и благую опустошенность. Ничего необычного в возникающих в нем вихрях Вилка не подозревал, полагая, что и все люди на свете испытывают такие же точно полеты, но не говорят о них в силу скромности и интимности ощущения.

После Вилкиного возвращения из разноцветной реальности вихря, люди эти словно бы поселялись рядом в его фантастическом мире, становились близкими, добрыми друзьями, кто временно, а кто и надолго, в зависимости от того, как скоро Вилка забывал о них, проникнувшись какими-либо другими симпатиями. В действительности же происходило иное. Добрые, но только начинающие карьеру, его друзья вдруг стремительно и внезапно становились знаменитостями, обласканными и обсыпанными благами, радуя Вилку собственной физиономией на экране. Писатели, особенно фантасты, получали карт-бланш, и их книг было уж и не достать. Те же друзья, кто был известен и прославлен еще до Вилки, обретали новые, неслыханные возможности, премии и государственные награды. А любимец-космонавт, получивший травму в орбитальном полете, несовместимую с профессией, победоносно и непонятно для врачей преодолевал болячку и тут же отправлялся в следующий полет, несмотря на очередь пышущих здоровьем и ждущих своей очереди дублеров.

Конечно, Вилка, пусть еще далекий от умственной зрелости, был все же не такой дурак, чтобы не замечать множество стопроцентных совпадений. И склонность к анализу присутствовала в нем от природы. Но, будучи юным ленинцем и пионером, твердо зная, что бога нет, а ведьмы, колдуны и оборотни живут лишь в сказках для самых маленьких, Вилка быстро нашел для себя объяснение. Все выходило донельзя просто. Настолько просто, что Вилке позавидовал бы и сам Уильям Оккам.

Он, Вилка, вовсе не загадочный космический мутант, почему именно мутант он не пытался себе объяснить, а всего лишь человек, тонко чувствующий вполне земное прекрасное и талантливое. Такая у него прирожденная способность. Как, например, у Зули Матвеева – способность к шахматным битвам. В десять лет уже первый взрослый разряд. Или у соседского мальчика Давида – к игре на пианино. Вилке к музыкальному деревянному гробу и подойти-то страшно, не то, чтобы пытаться на нем играть! Зато он умеет чувствовать чужие таланты. И может даже, когда совсем-совсем вырастет, будет вовсе не математиком, а знаменитым критиком и журналистом.

Правда, иногда случалось, что мама, включив вечером одну из телевизионных программ, с негодованием ворчала: «Боже, ну и бездарь! И чего его (или ее) все время крутят, будто показывать больше некого! Видно, где-то волосатая лапа имеется». Речь шла именно об очередном Вилкином любимце. Но Вилку это не обескураживало. Во-первых, мама – это просто мама, а не знаток и профессиональный критик, а во-вторых, у нее нет Вилкиных выдающихся способностей, поэтому она, конечно же, может и должна ошибаться. Но о своих выводах и недюжинных талантах Вилка маме не говорил. Не хотел расстраивать. И продолжал населять свой мир «друзьями».

Но, справедливости ради, надо заметить, что переживания, испытываемые Вилкой по отношению к «друзьям» и даже к «подругам», несмотря на всю экранную красоту последних, были очень далеки от ранней, сексуальной чувственности. Они были даже не просто далеки, а не имели с ней решительно ничего общего. Красавицы не снились по ночам, в обличьях и ситуациях, волнующих пока еще слабо насыщенную гормонами кровь, и, тем более, не снились красавцы. Правда, из-за строгого замалчивания в идущем к коммунизму обществе некоторых противоестественных грехов, Вилке и в голову не приходило, что красавцы могут сниться подобным образом. Все это были друзья, а, стало быть, и отношение к ним должно было быть окрашено исключительно в благородные тона. Можно подражать и даже восхищаться, можно слушать, смотреть и сопереживать. Но при чем же здесь, спрашивается, любовь и близкие к ней фантазии? Вилка не находил ни малейшего сходства. Тем более что предмет для вгоняющих в краску мечтаний Вилка избрал себе уже давно. Его сердце, равно как и все иные части тела, раз и навсегда, безраздельно принадлежали Анечке Булавиновой.