«Хотя мне и трудно сейчас восстановить в памяти события, происходившие почти одиннадцать лет назад и так печально закончившиеся для меня и для моей семьи, но все, что запомнила, я здесь излагаю. Это было двадцать пятого апреля 1945 года, незадолго до „комендантского часа“. Посетителей в баре „Астория“ уже не было. Мой отец, встревоженный, поднялся наверх, и я слышала, как он рассказал маме, что в зал вошли русские военные, и он узнал в лейтенанте того немца-гестаповца обер-лейтенанта Фоттхерта, который устраивал у нас обыск, когда искали сапожника Бромберга. Папа спустился вниз. Я писала в своем дневнике, который вела в те дни, что мама меня вниз не пустила. Но я все-таки ускользнула в зал. Действительно, за столиком у самого входа сидел один русский солдат и смотрел на улицу. А справа у стены, сидели русский лейтенант, красивая женщина в военной форме, удивительно похожая на киноактрису Марику Рокк, и худощавый русский фельдфебель с медалями. Они допивали свое пиво, а кельнерша Фрида принесла им еще три полных кружки и поставила около красивой женщины. Я решила пройти мимо их столика на кухню, чтобы получше разглядеть этого лейтенанта, и чуть не ахнула: это, конечно, был тот самый обер-лейтенант-гестаповец, который приходил к нам искать Бромберга, или полный его двойник. Я остановилась за занавеской, чтобы как следует его рассмотреть и услышала его голос. И тут я заметила, что „Марика Рокк“, как я окрестила про себя эту русскую военную, достала из кармана гимнастерки какой-то порошок и, незаметно для своих собеседников, высыпала его в полную кружку пива. Я, грешным делом, даже пожалела ее, потому что подумала: „Наверно, она больна, но не хочет показать это своим товарищам и потому хочет выпить лекарство“. Но вдруг увидела, что „Марика“ эту кружку с пивом подвинула русскому фельдфебелю, а сама что-то сказала и рассмеялась. Все подняли свои кружки, чокнулись друг с другом и выпили. Мне почему-то стало страшно. Я вошла на кухню и тихонько рассказала отцу о том, что сейчас увидела. Папа встревожился еще больше, велел мне возвратиться наверх, к маме, сказал, что скоро вернется, и вышел через зал на улицу как раз в тот момент, когда русские военные, расплатившись с Фридой, тоже поднялись с места. Красивая женщина вместе с фельдфебелем прошла вперед, поддерживая его под руку, а он качался как пьяный, хотя выпил всего две кружки пива. Я стояла за ставней у дверей, и они меня не видели. Лейтенант, похожий на гестаповца, остановился около солдата, что-то ему совсем тихо сказал, и тут я замерла от ужаса. Этот солдат ответил лейтенанту на немецком языке. Я разобрала только конец фразы… „Она сработает в восемь часов во время завтрака“. Я поднялась к маме и, как велел мне папа, ничего ей не рассказала. Но когда папа не вернулся ни через час, ни через два, мы страшно встревожились. Фрида давно уже все внизу заперла и ушла домой. Мы не могли выйти на улицу, так как после „комендантского часа“ хождение было строго запрещено. Шел уже четвертый час утра, а отца все не было. Я и мама сидели в нашей маленькой гостиной и ждали, прислушиваясь, не раздадутся ли внизу звуки папиных шагов. И вдруг раздался страшный грохот, на нас что-то обрушилось и… больше я ничего не помню.

Только в больнице мне рассказали, что в нашем доме произошел взрыв и мама моя погибла. Только потом я поняла, что означала услышанная мною фраза, произнесенная тем солдатом на немецком языке. Он, видимо, рассчитывал, что подложенная им мина взорвется в восемь утра, то есть тогда, когда в зал соберется на завтрак много посетителей. А мина взорвалась раньше. О том, что труп моего убитого отца нашли около дома Виттенберга, вы, конечно, знаете. Вот все, что я могу вам сообщить».

«Да, действительно, невелика наша земля», — подумал про себя Любавин, записывая в блокноте имя: Марика Рокк. Он вспомнил, как в 1945 году молодой контрразведчик Октай Чингизов вел, по просьбе коменданта Грюнвальда майора Сиволапова, расследование убийств неизвестного русского лейтенанта и владельца «Астории» Отто Шмигельса. А со взрывом в «Астории» так тогда разобраться и не удалось. Советские войска уже дрались на ближних подступах к Берлину, и Чингизову пришлось заняться другими делами. И вот теперь, одиннадцать лет спустя, вновь скрестились пути грюнвальдских убийц и советских контрразведчиков.

Финал «Береговой операции»

Магнитная лента рассказала Любавину, о чем говорили Соловьев и Черемисина. Пленка из кинокамеры, что работала в отдушине кабинета Азимова, показала Черемисину, хоть она и прятала в кадре свое лицо за какой-то книжкой. Итак, круг замыкался. Но был еще агент, который должен был прийти на связь с Татьяной в Киеве, Фоттхерт или кто-то другой. Фоттхерт арестован, правда, арест его был проведен скрытно и должным образом замаскирован. В гостинице было известно, что немецкий турист выехал на несколько дней в Ленинград осматривать достопримечательности Эрмитажа, а номер оставил за собой. Но Фоттхерта могли спохватиться, дать знать о его аресте. Рисковать было нельзя. И полковник Любавин, посоветовавшись с руководством, принял решение произвести вечером арест Черемисиной, Соловьева и Никезина.

Татьяну на вокзал отвез Соловьев. В пути он передал ей трубочку губной помады, которую дала ему женщина в сером. Татьяна поняла, что в трубке фотопленка, спрятала ее в сумочку. Расплачиваясь с шофером такси, Татьяна посмотрела на него каким-то странным взглядом, будто видела его впервые, и Кембелл понял, что она думает все о том же, о своем. Отъезжая, он вспомнил: «… Если богу угодно, умирают и красивые женщины». Он остановил машину у привокзального садика, сунул в рот сигарету, но, прежде чем раскурить ее, вынул из кармана трешку, которую ему только что дала Татьяна, поджег ее, выждав, пока она не сгорела дотла. — Он был суеверен и верил в примету, что вещи, взятые из рук осужденного на смерть, приносят несчастье.

Никезина Соловьев встретил в полдень у входа в мастерскую. Он держал принятую в ремонт радиолу «Урал» и дожидался машины. По пути Соловьев передал ему задание женщины в сером. Против его ожидания, Никезин не возразил против поездки в Киев.

— А из мастерской тебя отпустят? — спросил Соловьев.

— Да, даже пошлют в командировку за радиодеталями. Председатель артели собирается выдавать замуж дочь, а в Киеве есть хорошие сервизы.

— Понятно, — сказал Соловьев.

Никезин спокойно вышел из машины, не торопясь вошел в дом, поставил на пол радиолу и сел за стол. Со стороны можно было подумать — устал человек, отдыхает. А в голове у него лихорадочно вертелись мысли:

«Ну, Худаяр — это еще куда ни шло, удачно под руку подвернулся, все было хорошо сработано. Но Татьяна, за что ее? А если сам не потрафлю, тогда и меня? Когда же будет конец? Обещали через три года вырвать нас отсюда, а сидим уже десять. И на черта мне таскаться с этими гробами, — он поддел ногой стоящий под столом корпус какого-то приемника, — крутить винтики, проволочки паять! Да ведь у меня богатство! Даже и без того, что там в банке на мой счет положено, и то я богат так, что могу прожить, как хочу».

Дело в том, что Никезин утаил от своих сообщников те бриллианты, которые тогда в Ситтау заделал ему в каблук кирзовых сапог Шульц. Они были предназначены на содержание агентов, на вербовку, на подкупы. Но его о них до сих пор никто не спрашивал, и Никезин решил, что про них просто не знали.

«Поехать в Киев убить Татьяну. А если засыплюсь? Нет, уходить надо. Хорошо, что придумали послать меня в Киев. Поеду, только в другую сторону. Документы добуду, при деньгах это не мудрено, а не куплю — отниму у кого-нибудь, как случай подвернется. А может быть, он испытывает меня? Да нет, вроде, серьезно говорил. За что же это они все-таки Татьяну? А может быть, поехать, предупредить? Уйдем куда-нибудь вместе. Вдвоем с ней мы еще много заработать сможем… Да нет, вдвоем нельзя, слишком уж она приметная. А жаль… Не я, так все равно, Соловьев или еще кто. Ей не жить. А мне уходить надо. Обязательно уходить».