В комнате свиданий Фаббрини появился с опозданием. Он никак не мог отдышаться, будто долго бежал, и жадно хватал воздух маленьким, женским ртом. Кругообразными движениями руки, с зажатым в ней платком, он вытирал лицо, лоснящееся от пота, и жирную шею.
Он снова был неумеренно словоохотлив.
Этьен слушал Фаббрини и не слышал его. Слова скользили мимо сознания, а думал он только о том, чтобы Фаббрини, когда он на днях увидится с Джанниной, не навредил бы ей, Тамаре и даже Гри-Гри. Фаббрини, конечно, заметил, что Кертнер сегодня чем-то подавлен и молчит — плохо себя чувствует или на него нашла апатия?
Как нужна была бы Этьену сейчас крепкая нитка, связывающая его с внешним миром, нитка, которую прежде держали в своих руках Ренато и Орнелла, нитка, которую не ощупывал бы своими руками цензор или «третий лишний». Но ту гнилую нитку, которую держит в больших нечистых руках Фаббрини, следует оборвать самому.
— Хотите со мной что-нибудь передать? — спросил Фаббрини.
— Нет.
— Может, привет кому-нибудь?.
— Нет.
Только в эту минуту Этьен вышел из состояния тягостного безразличия, в котором сидел на свидании. Он добился того, чего хотел: Фаббрини, сам того не подозревая, оборвет связь между ними.
Много приветов Этьен адресовал Старику на своем разведчицком веку. Но еще никогда отсутствие привета не служило паролем и не было сигналом столь острой тревоги.
69
Бруно и Кертнер спали голова к голове. И когда бессонница одолевала обоих, они вполголоса говорили ночи напролет.
Однажды Кертнер рассказал Бруно, как он сражался за революцию. Другой ночью рассказал, как голодал; он и его бойцы много дней питались только соленой рыбой. И названия этой рыбы Бруно никогда прежде не слышал — вобла.
А когда зашел разговор об охоте, Кертнер рассказал о смелых лесных жителях, которые ходят на медведя с одной рогатиной; пришлось долго объяснять Бруно, что представляет из себя рогатина.
Бруно давно догадался, что речь идет о России, где еще в лесах разгуливают медведи? Нетрудно догадаться, что Кертнер жил там.
Но никогда Бруно не делился своими догадками, ни о чем не расспрашивал, а самое главное — не обижался на Кертнера за то, что за какой-то чертой тот остается скрытным. У Бруно хватило душевной щедрости не отказывать ответно Кертнеру в общительности и не стать менее откровенным.
Никогда Кертнер не произносил русских слов. Иногда он пел незнакомые, берущие за сердце мелодии, но всегда без слов. Бруно был уверен, что это русские песни, чувствовал, что товарищ не по доброй воле отлучает слова от мелодии.
Уже потом, много лет спустя, когда Бруно был мобилизован на русский фронт и до полусмерти мерз в донецких степях, он услышал там знакомую песню. Мелодия не раз звучала когда-то в их тюремной камере. Бруно переписал и выучил текст песни. Она начиналась словами: «По долинам и по взгорьям…»
Время от времени Кертнер получал записки, письма. Они приходили к нему очень сложным путем. Это ясно хотя бы по тому, как бывала скомкана бумажка, которую дрожащими от нетерпения пальцами тайком расправлял Кертнер ночью.
Но Бруно прощал другу скрытность, так как был убежден в его доверии. Иногда чувствовалось, что Кертнер ходит, распираемый важными новостями, его томит жажда неутоленной откровенности, и тем не менее он вынужденно молчит. Изредка у Кертнера бывало приподнятое настроение. Он про себя праздновал годовщину Октябрьской революции или День Красной Армии в конце февраля, не забывал хоть чем-нибудь отметить день рождения дочери Тани 21 октября и день рождения Нади 28 января. Бруно воспринимал те дни и как свои праздники.
Бывали такие счастливые совпадения, когда русские революционные праздники или Первое мая приходились на воскресные дни. Тогда их можно было отметить хотя бы более приличным обедом. Пять крошечных кусочков мяса, нанизанных на деревянную лучинку, и миска мясного супа. Настоящий банкет! В такие воскресные дни Кертнер бывал особенно доволен — будто обманул все тюремное начальство, а заодно с ним самого дуче.
Бруно знал, что когда Кертнер отказывается от прогулки, ссылаясь на недомогание, тому нужно остаться в камере в полном одиночестве и тайком от всех что-то написать. В таких случаях Кертнер не гнушался ничем и не брезговал подолгу торчать в углу, где стоит параша.
Однажды ночью Бруно ненароком подсмотрел, как Кертнер прячет записку в хитроумный тайник — в щель между кирпичами, замазанную глиной, над самым полом. Но Бруно не стал задавать никаких вопросов.
И, может быть, высшей мерой их доверия друг к другу были не беседы, а обоюдное молчание о делах, которым противопоказаны слова, даже самые дружеские.
Бруно был прилежным учеником Кертнера, но это вовсе не означало, что он во всем и всегда с ним соглашался. Однажды во время прогулки Бруно заметил, как его друг изменился в лице, увидев самолет.
— Знаешь, Бруно… — сказал Кертнер задумчиво. — Летчику тяжелее сидеть в тюрьме, чем шахтеру. Летчик сильнее тоскует без неба, без простора…
— Сильнее, чем шахтер? Не верю! — возразил убежденно Бруно. — Потому что шахтер тоскует без неба, без простора и на свободе.
Летом, начиная с мая, Кертнер всеми мыслями и чувствами был в Монголии. Там шли бои с японцами, напавшими на Советский Союз. Он перелистывал воскресные журнальчики в поисках какой-нибудь информации о Халхин-Голе, расспрашивал кого только мог, а потом делал коротенькие доклады об этих событиях. Бруно нетрудно было догадаться, что его друг и сосед. — человек с большим военным кругозором. Бруно только слушал, вникал в подробности и помалкивал.
Этьен понимал, что там, в песках Монголии, идет серьезная разведка боем, и японцы пытаются прощупать, насколько мы готовы к войне с ними. Разрозненные, отрывочные сведения не всегда собирались в связный обзор. Трудно было, сидя в тюрьме, воссоздать картину боев, прежде всего Баин-Цаганское сражение. Но Этьену даже из итальянских телеграмм было ясно, что японские танки экзамена не выдержали. В то же время их бомбардировщики, зенитные орудия оказались на высоте, а пехота дерется стойко и храбро.
После событий на Халхин-Голе и после договора с Гитлером о ненападении уже не было столь неожиданным сообщение о том, что немцы начали военные действия. И снова первым прочитал, Кертнеру эту газетную телеграмму злобный сардинец. Ни Кертнер, ни «Примо всегда прав», никто еще не знал, что 1 сентября 1939 года войдет черной датой в память и в календарь человечества, — началась мировая война. 3 сентября иссяк ультиматум, предъявленный Гитлеру. Англия оказалась в состоянии войны с 11 часов, а Франция с 17 часов.
Месяц спустя «Примо всегда прав» показал Кертнеру через решетку газету с фотографией: Гитлер принимает военный парад в Варшаве. Он стоял в длинном кожаном пальто, с вытянутой рукой и благосклонно взирал на кавалеристов, дефилирующих мимо него. Его окружали генералы, одни в касках, другие в фуражках. С фонарных столбов свешивались флаги со свастикой.
«Не будет ли осложнений у Скарбека? У него польский паспорт, — все чаще тревожился Кертнер. — Лишь бы ему не пришлось уехать, лишь бы не закрылось фотоателье «Моменто».
Да, немало печальных и даже трагических новостей сообщил за два года злобствующий тюремщик. И как трудно бывало правильно оценить каждое такое сообщение, вселить в молодых товарищей по камере веру и бодрость, правильно осветить события, происходящие в мире, и дать им революционную марксистскую оценку.
Немало острых споров вели они по ночам в конце августа 39-го года, после того как СССР и Германия заключили пакт о ненападении.
Помимо споров с Бруно, в те дни Этьен тяготел к размышлениям наедине с собой. Он взял в тюремной библиотеке «Майн кампф» Гитлера на итальянском языке и внимательно перечитал. Многие места книги выводили его из душевного равновесия. Особенно запомнилось: