Держась за ручку двери. Ордынцев прислушался к вопросу, улавливая за ним что-то опасное для себя, как слышит недоброе в вое ветра голодный зимний волк. Он ничего не мог припомнить особо порочащего его в ночь перехода через Иркут. Да, они, помнится, грабили — свои же не пустили их в город. Да, помнится, расстреляли каких-то ремонтных рабочих, когда проходили в обход у взорванного моста…

— Простите, не припоминаю.

— Хорошо. Идите.

Ватагин-то помнил. Он хорошо помнил, как в Иркутске их загнали на запасный путь рядом со взорванным мостом. Там и зазимовали шестьдесят котельщиков с семьями. И осталась навсегда зарубкой в душе та последняя ночь, когда уходили пьяные каппелевские арьергарды, и тех, кого застигли в теплушках, вывели на высокий берег и расстреляли. В ту ночь убили отца Ватагина и старшего брата. Тогда Ватагин вступил в партию, стал коммунистом.

Через полчаса, подходя к своей машине, Ватагин постарался не заметить кулечек соли в руках Ордынцева. Молча уселся. Шустов давно таким не видел полковника.

— Покажи-ка альбом господину Ордынцеву…

Он, можно сказать, даже и не глядел на то, как дрожащими руками старик листал альбом, разглядывал свою стародавнюю ярославскую молодость, круг родной семьи, забытые лица знакомых архиереев, прокуроров, полицмейстеров. Когда же дошло дело до балканского мужчины в семи его вариантах, полковник только кратко осведомился:

— Леонтович?

— Ничего общего, — ответил Ордынцев.

— А этот?

— Ничего похожего.

— А этот?

— Вы мне показываете одного и того же, но это не Леонтович. Я не знаю такого человека.

— Что же ты, езжай, — заметил Ватагин совершенно остолбеневшему Шустову.

И пока тот отбирал у старого инвалида плюшевый альбом, полковник добавил шутливо:

— Вот что: закрой свою контору частного сыска. Или мне придется переменить адъютанта.

— Есть закрыть контору! — звонко отозвался Славка.

Из каменной щели восточного переулка, едва не сбив вывеску брадобрея, Шустов круто вывернул машину на Софийское шоссе.

— Что, огорчился? — спросил полковник, когда уже миновали зеленые улочки Казанлыка.

Шустов промолчал.

— Кстати, ты спрашивал давеча, как это майор Котелков не понял, кто там был главный двигатель истории: посол или граф Пальффи? Боюсь, что и ты и майор Котелков кое-чего поважнее не понимаете: что самый главный там был тот старый болгарин, который с семьей своей, с детьми, ночью вышел и разобрал ограду своего виноградника, завалил путь фашистам камнями.

21

«Слушай! Слушай! Ралле, Ралле! Я Ринне! (Пауза). Пиджак готов! Распух одноглазый…»

— Чтоб ты лопнул! — злобно прошептал Бабин.

Шла ночь… Он снова принимал отзыв неизвестного собеседника и новую фразу: «Sechs Art…» «Шестой артиллерийский», что ли? Переговоры закончились. Он снял наушники, записал в журнал час и минуты приема, волну, кодированный текст. Шла ночь… Он потянулся так, что спина заныла, и кулаками потер воспаленные глаза.

Во дворе плескался Шустов — домывал машину. Слышно было, как адъютант сердито жалуется автотехнику: на генеральской машине пять новеньких камер, а у них с полковником Ватагиным позор, а не резина: латка на латке.

Бабин вышел из фургона. Ночь была по-сентябрьски холодная, но еще зеленые деревья, особенно там, где их освещали окна ватагинского кабинета, напоминали о лете.

Шустов деловито копался в своем «виллисе».

Петух прокукарекал на дальнем дворе.

Миша не мог спать. Ночь была из тех, когда почему-то ждешь больших перемен в жизни. Он вернулся в теплый домик фургона, прошелся из угла в угол. Попробовал поймать Москву. Москва уже молчала. Он сел к столу, подвинул лист бумаги, стал писать маме.

Эти письма из-за бессонницы, ночной усталости никогда не передавали его настоящих чувств. Он не умел писать, а сегодня — особенно.

«…Знаешь, мама, я недавно побывал у вас в Ярославле. Передай это Людке. Я потом, после войны, объясню вам, как это произошло. У меня очень трудная работенка. И очень важная для победы, если, конечно, по ночам не дремать. А иногда хочется.

Эх, ничего нельзя написать, понятно. Мама, петухи здесь кричат как у нас в Ярославле…»

Он сидел за столом, стараясь успокоить себя, отвлечься.

«…Хочется думать о том, что скоро война кончится. Папа вернется домой и будет сидеть у себя в комнате в клетчатых байковых туфлях, и лампа с вертящейся головой будет освещать зеленую бумагу на столе, и «Новости онкологии», и «Справочник педиатра». А мы с тобой и с Людкой в столовой, и черный клен во дворе за окном, и солнечный круг от лампы на желтой скатерти. Это все будет. Ты не сомневайся. Скоро будем вместе. Мама, я писал тебе о моем лучшем друге. Это Слава Шустов, адъютант полковника Ватагина. Лучший друг, а почему-то мы всегда ругаемся. Характерами не сошлись. Он все сочиняет на вербе грушу, а я не люблю загадок. Его обрадовать ничего не стоит. Он всегда ожидает самого лучшего. Чудно! Будто уж и война кончилась. Жизнерадостный, как щенок, хотя очень отважный парень. Только отвага у него какая-то ненацеленная… Одним словом, если б я был фашистом, я бы его не боялся. В его годы люди бывают серьезнее, ну хотя бы «Мексиканец» Джека Лондона. Ты, наверно, думаешь: «Зачем это он мне все рассказывает?» Лучше бы самому Славке. Это верно. Следовало бы. Но у меня не выйдет. Получится рассудительно, поучительно, и он же надо мной посмеется. А главное — он мне сделал много хорошего, и мне неловко его учить… Я хочу вам послать фотографию одной девушки, регулировщицы Даши Лучининой. Вы не подумайте чего-нибудь, глупости… За ней как раз ухаживает Славка. Это простая девчонка старобельская, очень много ей пришлось пережить. Я ее уважаю больше, чем Славку, а его — больше люблю. Вот такая знает, за что воюет, а Славка тормошится. Может, я и неправ. Может, Славка и вправду совершит какой-нибудь подвиг, только мне хочется послать вам Дашину фотографию. Если встретитесь когда-нибудь, будете знакомы заранее. А Славка меня называет занудой. И прав!»

Он снова вышел во двор, чтобы сорвать лепесток астры и вложить в страницы письма вместе с Дашиной фотографией. Балканское небо искрило, осыпалось звездами. Часовые таились у ворот. Мимо, затягивая ремень, спешил майор Котелков, наверно, по вызову к полковнику. Окна светятся у Ватагина.

Бабин сорвал лепесток и так, с открытой ладонью, пошел к своей радиостанции.

22

Шустов тоже задремал не сразу. Переменив покрышку на заднем левом, он долго сидел на водительском месте — шинель внакидку Видел, как Бабин выходил на порог радиостанции. Огоньки цигарок вспыхивали в кустах. Петух пропел на дальнем дворе. Славка отбрасывал от себя какие-то мысли и не мог отбросить. Ну хорошо, пусть у него такой красивый почерк, и сам он такой недисциплинированный, и ему действительно незачем доверять серьезные дела. Но ведь пока что все узелки этого нехорошего дела им одним нащупаны. А развязывать, значит, майору Котелкову, капитану Цаголову, кому угодно? Как это называется? Почему полковник как будто даже обрадовался, когда увидел, что старик не находит Леонтовича в альбоме? А разве же это честно со стороны Ивана Кирилловича — ну хотя бы с пятью подковками? Ну, пусть Славке не хватает терпения, осмотрительности, этакой бабинской толстокожести, но посчитаться с доводами нужно? Он убежден, например, что на Шипкинском перевале в два счета все объяснилось бы, а Ватагин просто отрезал — и все тут… А Славка мог бы еще кое-что подбросить — забыл рассказать Ивану Кирилловичу, что говорили берейторы: какая молва шла об этой «Серебряной» в тех местах, где она побывала со своим графом. Ее считали колдуньей, потому что после нее мор, несчастье… Ведь это факт! А Иван Кириллович говорит, что я только факты гну как удобнее. Однако, если в альбоме — не Леонтович, значит, Марина знала, чем занимается Пальффи, значит, им нужны были эти совместные поездки для маскировки, чего же? И если Леонтович — миф, кто же главная фигура: Ордынцева или Пальффи?… Голова младшего лейтенанта клонилась на баранку. Потом набухли губы.