— Где ночевать буду? — доверчиво спросила она.

— Можно в моей машине. — Глаза его потеплели от нежности. — Я уж не знаю… моя ли. Может, отчислят в резерв.

Возле радиостанции они наткнулись на Мишу Бабина. Он лежал, неудобно вытянувшись, на жесткой садовой скамейке. Встретил не очень-то приветливо: даже не шевельнулся. Полковник приказал отдохнуть и пойти на концерт. Бабин заставлял себя поспать хоть часок, но не мог и просто лежал окоченело на скамейке.

36

В этот вечер Слава и Даша долго шептались в помещичьем парке, на поваленном дереве, невдалеке от дремлющего радиста. Они вспоминали первые дни своего знакомства.

— А помнишь, как было на Украине, в распутицу? Нам, девчатам, из хаты лень за водой сходить — умыться. А ты подкатишь, бывало, под окна, шумнешь сигналом…

— Да, а ты выходила на крыльцо и таким сказочным, нежным голосом: «Езжайте-ка, товарищ младший лейтенант, за водой».

— А помнишь…

Что-то творилось с Дашей такое, что она не узнавала себя. Ее прежняя насмешливость в отношениях с Шустовым сменилась робостью. Она не знала за собой этого чувства, когда под бомбежкой рассаживала раненых по мимо идущим машинам, а в этот вечер робела. С чего бы это? Конечно, Слава — офицер, москвич, и сам собой красивый, и сапоги носит шевровые. Даже во тьме парка она не забывала при нем о своих широких, «мушкетерских», как он сказал, сапожках. И ей казалось, что в пилотке ее нельзя отличить от мужчин, и, когда она тихонько запела, ей казалось, что личико у нее такое равнодушное, пустопорожнее, да и нос облупленный. Но дело не в этом, а в том, что ей впервые по-бабьи было жаль его — какой он неудачливый… В этот вечер она впервые почувствовала, что Слава у нее один на свете. Так она никогда о нем не думала. И она была рада, что Славка наконец повеселел и разговорился. Она смотрела снизу в Славкины глаза и только поддакивала:

— Точно. Точно…

Скажи он ей сейчас: «Распишемся, Даша», — не задумываясь, согласится! А что? Точно!

А Славка в этот вечер тоже — и еще сильнее, чем прежде, — испытывал мальчишескую робость перед ней. Верно сказал однажды Миша: «Тебя еще не за что любить…» Сможет ли она по-настоящему хотя бы уважать его, когда она хлебнула столько горя, а он…

Он не стал рассказывать ей, за что попал под арест. Он только пожаловался: по-прежнему коптит небо в канцелярии, а в настоящее дело не пускают.

— А ты не просись, — успокоительно говорила Даша. — Зачем ты просишься? Мне тоже стоять с флажками на перекрестке неинтересно. А не прошусь…

Так хорошо было им сидеть вдвоем, болтать, думать, слушать песню, которую кто-то запел в темноте.

И они притихли, сидели слушали. А это пел пожилой сержант, присланный из саперного батальона. Вот ведь какой — на все руки мастер

Бабин, не шевелясь, тоже слушал песню. Она была старинная, пел надтреснутый голос. И радисту сквозь дремоту она нравилась.

Ой, тихой Дунай…
Ой, Дунай бережочки сносит.
Молодой солдат, молодой солдат
полковничка просит.

«О чем же просит солдат?» — думалось Мише. И ему ничего не стоило сквозь сон представить себе, как он сам просит у полковника Ватагина отпуска — в Ярославль съездить маму и Людку повидать. Словно угадывая сонные желания Бабина, сержант просился домой, к милой, а полковник из песни не отпускал:

Не пустю, солдатик мой,
бо ты долго будешь.
Напийсь воды, ще й холодной, —
про любовь забудешь.

Бабин действительно очень устал за этот месяц. И полковник — молодец, что приказал отдохнуть. В горных условиях, из-за сильной ионизации воздуха, слушать противника стало еще труднее. Одна из радиостанций, ведущих переговоры, видно, к тому же кочует. Страшно болела временами голова. Бывали такие головокружения, когда Миша снимал наушники и сидел, схватив голову двумя руками Он только никому не признавался — нельзя, война ведь! Никто не должен знать, что и сейчас ему не спится.

А Демьян Лукич пел:

Пил я воду, ше й холодну,
да не напивался
Сколь жить буду — не забуду,
с кем я любовался.

«Сидит, любуется», — с раздражением переносил Миша слова песни на своего друга, слыша близко от себя шепот Славки и Даши. Трудно было признаться, что это нежное воркованье раздражало, потому что не Славка, а он, Миша, должен был сидеть рядом с Дашей. Не потому, конечно, что влюблен. Миша и мысли такой не допускал. Нет, на свете все должно быть устроено правильно. Даша — человек, горем закаленный, он, Миша, это понимает. И кто знает, как относится Славка к Даше? Что она для него? Он и сам этого не знает…

— А где вы в Сербии жили? — расспрашивал Славка Дашу и, не дожидаясь ответа, снова спрашивал, все хотел разузнать за два месяца разлуки: — А в Свилайнаце ты была? А в Багрдане?

Сквозь сон, но все же педантично Бабин поправил Славку:

— Не так ты говоришь, Шустов. Немецкий тебе не дается. Не Свилайнац, a «Will einen Arzt», что означает «Хочу врача». И не Багрдан, a «Baggern-dank», что скорее всего может означать «Спасибо за землечерпательные работы». Так что не ври…

Славка с интересом вслушался в нудное бормотанье друга.

— Во сне буровит, — смеясь, сказал он Даше и пояснил: — Устал старик. Измотался. Ему бы в госпиталь — отоспаться…

— Или под домашний арест, — робко пошутила Даша и прильнула виском к Славкиному плечу.

Тихо смеялись в темноте.

В октябре в ночном тумане всегда есть радость ожидания, что вот он рассеется. Славка сидел возле задремавшей Даши и все видел: как лунный свет пробился сквозь туман, и заблестели стекла помещичьих теплиц, и посреди аллеи в кресле пошевелился старый сержант. А над машиной засверкало деревце с черными сучьями — все, как в росе, слюдяное.

Счастлив был Славка в этот вечер, несмотря на все свои беды. Пока Даша спала, выражение ее лица было скучное. Височки в каштановых волосках. Бледная рука с синим цветочком жилок в том месте, где пульс слушают. А проснулась Даша, открыла серые глаза с длинными ресницами, не моргающими, а только вздрагивающими — и лицо ее удивительно покрасивело.

— Проснулась?

— А ты? Не спишь? Двумя шинелями одел, а сам…

— Взаимная выручка, — ласково объяснил Славка. — Хорошо спала?

37

Миша Бабин не понимал, зачем на войне нужны концерты. Осторожно сняв трофейной самобрейкой белый пух со щек, он добросовестно отправился выполнять приказание полковника. Сказать по правде, ему это было не по душе, и он утешал себя только тем. что поспит на концерте.

Этого не случилось.

Войдя в зал, Миша сразу увидел в рядах Славку и свободное место рядом с ним. Он сел молча, стал оглядываться по сторонам.

Занавес венгерского провинциального театра с намалеванными на нем девятью музами был щедро залеплен пестрыми афишами. Видно, хозяин предприятия, не довольствуясь сборами, торговал и занавесом, сдавая его под любую рекламу.

Программу открыл австрийский скрипач. Он сказочно возник на сиене — средневековый, сухонький, в черном фраке и точно в серебряном парике, — симпатично улыбнулся, поклонился генералам в первом ряду и в наступившей тишине старательно произнес:

— Петр Ильитчш Тчшайковски…

Смех пробежал по залу, но аплодисменты заглушили смех. Что касается Миши, то ничто не могло его примирить с судьбой лучше, чем добрая порция Чайковского, — унылость как рукой смахнуло, и он сидел, вперившись воспаленными глазами в скрипача. Его сменил огромный, важно поднимавший густые брови бронебойщик Топоров. Он спел дремучим басом «Ой, кум до кумы залицався…» Медсанбатовская сестра прочитала одну из «Итальянских сказок» Горького. Потом вышел дядя из тяжелой артиллерии. Он и сам был по виду РГК — резерв главного командования: жонглировал двухпудовыми гирями, пока не уронил одну из них чуть не на ноги маршалу.