Кертнер отстегнул ремни, сдвинул очки на лоб. Взгляд его привлек стоящий неподалеку истребитель с немецкими опознавательными знаками. Кертнер вылез на крыло, поглядел на истребитель.

— Ну как, Лионелло? — с напускным самодовольством спросил Кертнер, снимая шлем с очками.

— Еще одна такая посадка — и остаток своей жизни вы пролежите в гипсе! — Лионелло не принял шутливого тона. — Захотелось поиграть с грозой? За каким дьяволом вас понесло в центр города? Поцеловаться с Мадонниной? Или снести макушку Дуомо?

Кертнер спрыгнул на мокрую траву и увидел, как рабочие подтаскивают брезент к истребителю. Ими распоряжался летчик в элегантном комбинезоне.

— Вот так встреча! — Кертнер подбежал к летчику, они обнялись. Кертнер повернулся к Лионелло: — Синьор Аугусто Агирре. В прошлом году на воздушных гонках в Англии занял второе место. Кубок короля Георга просто выскользнул из его рук. А это, — Кертнер повернулся, — высокочтимый синьор Лионелло, мой инструктор. Кажется, сегодня он гордится своим учеником…

— …особенно его идеальной посадкой, — нахмурился Лионелло. — Держите. — Он протянул фотоаппарат Кертнеру. — Сможете полюбоваться собой.

— Подождите минутку, — попросил Кертнер, не беря фотоаппарата. — Пожалуйста, еще снимок. На память.

Кертнер и Агирре стали в обнимку на фоне истребителя. Лионелло щелкнул затвором, отдал фотоаппарат и ушел.

— Каким ветром? — спросил Кертнер.

— Контракт с Хейнкелем. Перегоняю эти игрушки за Пиренеи. Но… — Агирре показал на грозовое небо.

Рабочие укрывали истребитель брезентом. Агирре помогал им, а между делом спросил:

— Опять собираешься в гости к королю Георгу?

— В этом году кубок разыграют без меня.

— Как всегда, коммерция мешает авиации?

Кертнер беспомощно развел руками.

— Поужинаем? — предложил Агирре.

— Сегодня в «Ла Скала» дают «Бал-маскарад», поет Титто Гобби. Вот если после театра…

— Позже буду занят… Понимаешь, обещал навестить одну скучающую синьору. Здесь замешана женская честь и достоинство испанского офицера… Тебе могу признаться: рад, что застрял в Милане…

— Если не улетишь, звони утром. — Кертнер протянул визитную карточку.

— Гуд лак, фрэнд!

— Ариведерчи, амиго!

Из-за Агирре он вынужденно задержался на аэродроме. А потом еще нужно было добраться из местечка Чинизелло до города, заехать домой, наскоро переодеться…

Чтобы не промокнуть, уберечься от грязных брызг и вконец не испачкать лакированные туфли, Этьен пошел галереей Виктора-Эммануила. Мозаичный пол галереи пятнали следы, только они напоминали о слякоти.

У кафе Биффи, по обыкновению, околачивались биржевые агенты, валютчики, маклеры и просто любители посудачить о новостях, вычитанных из газет, а еще охотнее — о новостях, которых газеты не сообщают. В воздухе держался стойкий запах сигар и папирос, все прогуливались с зонтиками под мышкой.

2

Этьен едва не опоздал в театр. Войдя в партер, он мельком взглянул на часы, висящие над занавесом, — две минуты до начала.

У знатных театралов считается признаком хорошего тона прийти в самую последнюю минуту. Все взоры обращаются на тех, кто появился в пустовавшей ложе бенуара или величественно, неторопливо следует по проходу между кресел.

Шествуют такие театралы с провожатым — маститым седовласым капельдинером, в черном камзоле с крахмальным воротником. На массивной цепи висит бронзовая медаль; один конец цепи опущен за спину, другой свисает до пупа; на медали чеканный абрис театра. Капельдинеры встречают Этьена как хорошего знакомого. Вот что значит щедро платить за программы!

Ингрид приходит с неизменной пунктуальностью, не рано и не поздно. Она посматривает на часы под потолком и напряженно ждет, когда появится ее всегдашний сосед. Но как только Этьен усядется рядом, она притворится равнодушной.

В руках у Ингрид неизменная черная папка с надписью «Ноты».

Многие музыканты, студенты консерватории слушают оперу, осторожно перелистывая в полумраке партитуру, сверяясь с ней, устраивая негласный экзамен певцам, дирижеру и самим себе. А еще больше придирчивых слушателей и строгих ценителей — на галерке. Там перелистываемые ноты шуршат, как страницы в читальном зале библиотеки.

Тускнеет люстра, обессиленная реостатом, вот-вот она померкнет вовсе, и белый с золотом зал погрузится в темноту…

Этьен так хотел прийти сегодня пораньше! Есть своя прелесть в том, чтобы явиться в «Ла Скала» минут за десять — пятнадцать до начала, отдышаться в кресле от кутерьмы и суматохи делового дня. А потом следить, как заполняется впадина оркестра, как там становится все теснее, толкотнее; слушать, как музыканты настраивают инструменты, наигрывают вразнобой, репетируют напоследок каждый что-то свое, а в звучной дисгармонии выделяются медные голоса труб, флейта, английский рожок…

Зал погружается в темноту, и лампочки в оркестре светят ярче. Через светящийся оркестр пробирается дирижер, музыканты приветствуют его постукиванием смычков по пюпитрам. Он торопливо кивает и, перед тем как подняться на возвышение, здоровается с первой скрипкой.

Едва дирижер появляется за пультом, раздаются аплодисменты. Он поворачивается к залу и озабоченно раскланивается. Этьену из шестого ряда виден его безукоризненный пробор; волосы приглажены и блестят.

Но вот дирижер подымает свою державную, магическую палочку, придерживая ее пальцами левой руки за кончик, словно рукой не удержать…

Только что он в первый раз взмахнул палочкой, а Этьен уже всецело в его власти. В памяти оживают полузабытые строчки: «Уже померкла ясность взора, и скрипка под смычок легла, и злая воля дирижера по арфам ветер пронесла…» Чьи стихи? И почему — злая воля? Скорее — добрая воля. Все-таки: чьи строчки? Спросить в антракте у Ингрид? Бессмысленно. Она подолгу декламирует Гейне и Рильке, но в русской поэзии — ни бум-бум…

Этьен заметил вокруг себя несколько лиц, примелькавшихся с начала сезона. Боязливо скосил глаза влево и увидел перекормленную белесую девицу; она, как обычно, сидит через два кресла от него в пятом ряду. Стал ждать, когда девица начнет шуршать программкой или примется за свои конфеты, упакованные в хрустящие бумажки, а сверх того еще и в фольгу, — черт бы побрал эту завертку, эту конфету и эту девицу фламандского покроя! Справа сидит старушенция с глазами на мокром месте; в чувствительных местах она начинает хлюпать носом. А с симпатичным старичком, по-видимому из бывших певцов, Этьен даже раскланивается. Старичок слушает самозабвенно и страдает от одиночества. После верхней ноты, виртуозно взятой певцом, старичок безмолвно повертывается к Этьену, и тот понимающе кивает. Этьен сидит насупившись, сложив руки на груди, и, когда ему невтерпеж поделиться своими восторгами, тоже находит безмолвное понимание у этого симпатичного старичка.

Этьен очень любит «Бал-маскарад» Верди, но недоволен певцом, который поет партию графа Ричарда Варвика.

В первом антракте Этьен признался Ингрид, что уже примирился с тенором, нет худа без добра, он внимательнее, чем обычно, вслушивается в оркестр.

Чем пленяет дирижер? Прежде всего тем, что сам восхищен музыкой. Плавные движения рук, мелодия струится с кончиков длинных пальцев. При пьяниссимо он гасит звук ладонью — «Тише, тише, умоляю вас, тише!»— и прикладывает пальцы к губам, словно говорит кому-то в оркестре: «Об этом ни гугу». При объяснениях графа и Амелии медные инструменты безмолвствуют, а когда звучит воинственная тема заговора — нечего делать арфам и скрипкам. В эти мгновенья дирижер протыкает, разрезает воздух своей палочкой, он изо всех сил сжимает воздух в кулак, будто воздух такой упругий, что с трудом поддается сжатию. Движения его рук становятся неестественно угловатыми — как бы не домахался до вывиха в локтях. Копна растрепанных волос — от прически не осталось следа. Он торопливо листает страницы, не заглядывая в партитуру, оркестр мчится все быстрее и быстрее, увлекая за собой слушателей и самого маэстро.