— Пиши так всем, — сказал Бабенко в полной уверенности, что выразил общее мнение.

— Записал, — улыбнулся Цопанов, — Вот я понимаю — это сознательность. Собрание считаю закрытым. До встречи в театре.

Иван шел к проходной вместе с Феликсом.

— Ты как насчет театра? — спросил тот. — Любитель?

— Пошел бы, да мать больная, — соврал Иван.

За проходной он торопливо распрощался с напарником и ушел. Феликс с минуту смотрел ему вслед, не двигаясь с места. Пожалуй, никто лучше его не понимал этого вывихнутого парня. Ивану было уже почти двадцать пять лет, но Феликсу он казался подростком-несмышленышем, не понимающим самых простых вещей: что на добро надо отвечать добром, на уважение — уважением, на правду — правдой…

В бригаде не хотели делать скидок на прошлое Ивана, наоборот, считали, что с него следует спрашивать строже, но Феликс убеждал товарищей, чтобы они видели в парне не злодея и лодыря, а человека, которого надо лечить не окриками и угрозами, а добром.

Иван же, расставшись с напарником, моментально забыл и о нем, и о собрании, и о заводе вообще. Он торопливо шагал в сторону базара, недалеко от которого жил вместе с матерью. Нет, он торопился домой совсем не потому, что соскучился по матери или по домашнему уюту. С матерью он давно уже находился в состоянии войны. Еще до первой своей судимости, когда, бросив работу, после окончания ФЗО, связался с уличными хулиганами и начал осваивать приемы карманных воров. Мать сама отвела его в милицию и потребовала, чтобы к нему приняли «самые строгие меры». Отец Ивана погиб на фронте в начале войны. Мать работала на фабрике, тянулась изо всех сил, чтобы вывести сына «в люди», а он тоже тянулся изо всех сил, только к другой жизни. Улица, ее влияние, безотцовщина оказались сильнее материнской любви.

Из своих неполных двадцати пяти лет восемь Иван провел в тюрьмах, лагерях. Дважды попадался на карманных кражах и дважды отсиживал за них…

Иван было замедлил шаг, проходя мимо базарной забегаловки, куда он заглядывал иногда, но не остановился. Что-то гнало его от развлечений, и пока он только догадывался, что именно.

Мать была дома. Она захлопотала, собирая еду на стол, но, увидев будто окаменевшее лицо сына, сникла, села в своем уголке.

Переодеваясь, ради этого он и пришел домой, Иван бросил на мать холодный взгляд, и ее жалкий, несчастный вид, худоба, обесцвеченные горькими слезами глаза, раньше времени поседевшая голова и постаревшее лицо вдруг смутили Ивана. Почему-то он вспомнил сейчас, как из этой же комнаты, где стояла почти та же мебель, мать, молодая и красивая фабричная работница-ударница, уводила его в первый класс. Иван чуть не уронил расческу, будто внезапно ощутил в своей ладони тепло той материнской руки, в которой было столько молодой силы и материнской нежности.

Он выматюкался про себя и, стараясь не смотреть на мать, молчаливую и несчастную, вышел во двор. Двор был большой и в летнее время, особенно вечером, многолюдный. Тут хорошо знали о взаимоотношениях Ивана и его матери и, конечно же, осуждали сына. Правда, мать никогда ни с кем не делилась семейными неурядицами, не жаловалась, но разве в таком дворе, где между квартирами лишь тонкие перегородки, где жизнь каждого на виду у всех, можно скрыть свои несчастья.

Сделав общий кивок, Иван торопливо миновал двор. Здесь он испытывал такое же чувство неловкости, какое ощущал, проходя вместе с Зойкой по ее двору. До чего же одинаковой получалась у них жизнь. Если бы не война, если бы не погибли их отцы…

Иван внутренне отмахнулся от этой мысли. Всякое воспоминание о погибшем на фронта отце будило в нем ощущение своей виновности перед отцом, его памятью, перед матерью… Следом приходило чувство злой, острой зависти к тем своим сверстникам по двору, улице, школе, у которых были отцы и у которых все сложилось по-человечески, но больше к другим, тоже оставшимся без отцов, но сумевшим выстоять перед уличной стихией и которые жили сейчас, как все, семьями, работали, имели детей, друзей… Чтобы уйти сейчас от этих неприятных, обидных для него мыслей, Иван переключился на Зойку. У нее, конечно, все по-другому: она — королева, что хочет, то и делает, а он пахарь, отставной хахаль.

Иван даже скрипнул зубами от прохватившего его насквозь чувства острейшей злобы ко всему на свете. Проработка на собрании, молчаливая размолвка с матерью, глупое воспоминание из детства и все остальное, что жило в нем и больно саднило, так перемешалось и раздробилось на множество самых разных осколков, что сознанию Ивана срочно потребовалась какая-то общая величина, которая могла бы упорядочить эту мешанину и объяснить ее… И такой общий знаменатель нашелся сразу. Злость мгновенно превратила осколки во что-то целое, окрасила его в свои ядовитые тона и провела четкую границу между Иваном, который прав во всем, и остальным миром, который умеет быть для Ивана только обидчиком, оскорбителем, карающей десницей… Зойка тоже была там — среди обидчиков и оскорбителей. Ничего, сегодня он рассчитается с ней сполна и вырвет навсегда ее из своего сердца. С самого утра одолевало Ивана желание встретиться с ней и объясниться раз и навсегда. Если бы не Зойка, быть может, стал бы он в конце концов таким, как Феликс, Жека, бригадир… Если бы не она, и к Вере бы он подкатился, наверное, совсем по-другому. А так… Баба за километр чувствует, кто в башке мужика.

Ноги Ивана сами несли его по знакомому маршруту — к Зойкиному дому. И мысли Ивана тоже выстраивались вокруг нее, ставшей в воображении главным виновником всех его несчастий и неурядиц. Только из-за Зойки стал он барыгой на толчке, потому что ей, видите ли, неприятно встречаться с карманником. Зато приятно хорошо одеваться, вкусно есть, пить, развлекаться на чужие деньги. «Профура наглая!»— забывшись, почти выкрикнул Иван, и звук собственного голоса вернул его к себе, неожиданно успокоил.

Он был уже на кладке, переброшенной через Терек. Зойка жила на левобережье. Иван невольно замедлил шаг. Ну, придет он к ней сейчас, допустим, застанет ее дома, и что скажет? Брось этого хахаля и иди со мной? А она скажет… — Иван поежился, представив себе, что и как ответит Зойка на его слова. Да и вряд ли сейчас будет дома. Это время самое веселое у нее; она или у нового кавалера, или уже подцепила какого-нибудь дурачка и сидит с ним в ресторане.

Рука Ивана скользнула во внутренний карман легкого выходного пиджака и нащупала там плексигласовую ручку финки, ему стоило немалых трудов вынести ее из лагеря при освобождении. Он сам сделал лезвие финки из полоски стали, выточил кружочки из разноцветного плексигласа. Аккуратно завернутая в газету, финка всегда лежала у него в кармане, когда он выходил в город.

Иван перешел мост и остановился. Нет, к Зойке он не пойдет. Бесполезно. В такое время ее дома не будет. Где искать? Сходить на малину к Гоше? Еще напорется на нового Зойкиного хахаля, не выдержит. Нет, не пойдет он к Гоше. Иван не боялся, он просто опасался, что при встрече получится большая драка. Зойка не простит ему этого скандала. Никак не хотел признаваться Иван, что он любит Зойку и готов простить ей все, лишь бы она была с ним. Он стыдился своей любви, как самого позорного недостатка, потому что в мире, где он был своим, любовь к женщине считалась слюнтяйством, глупостью…

Иван подошел к ресторану «Кавказ», к которому Зойка питала особую слабость. Деньги у него были — вчера получил получку и оставались еще от последней очень удачной операции на толчке: удалось выгодно купить и перепродать партию хромовых заготовок на сапоги. Хорошо, что дело подвернулось до того, как Зойка сваляла дурака с этим парнем с туфлями. Дура набитая! Хорошо, что Квазимода купился на легенду, а то ославил бы на весь толчок. Да ну ее к чёрту, эту барахолку паскудную! Если Зойка совсем уйдет от него, он займется прежним делом. С этой скупкой краденого можно загреметь костями на долгие годы. Купишь еще что-нибудь, взятое по мокрому делу, и поминайте, как звали. А в то же время привык он уже к легким деньгам. Чума! Настоящая чума! Правильно дали Зойке во дворе кликуху.