— Благодарю вас, Костас. Могу и постоять. Как работа?

— Вы знаете, — еще оживленнее заговорил мастер, — сейчас лучше, гораздо лучше. В первое время после войны людям, конечно, было не до фотографий, снимались больше на документы, а сейчас к духовному моменту куда сильнее тянутся. — Мастер говорил с охотой, даже с гордостью. Ясно было, что он по-настоящему рад таким изменениям в жизни, и верит, что это только начало большого ледохода в ней, который очень скоро снесет все мрачные и холодные наносы минувшей войны. — Много горя и несчастий принесла война, но мы, советские люди, умеем возрождаться, как сфинкс из пепла, потому что мы все вместе, нам нечего делить. Вот я сказал сфинкс и ошибся, — улыбнулся Костас. — Сфинкс — это из древней истории, а мы — история новейшая, и не из пепла мы возрождаемся, хотя на нашей земле война его оставила предостаточно. Мы крепнем в вере в свою Родину, в самих себя, в свои силы. Вы, наверное, слушаете меня и удивляетесь: чего, мол, фотограф заговорил вдруг высоким штилем, почти лозунгами. А ведь в этом штиле и лозунгах большая правда, которая, как я понимаю, и помогла нам победить, потому что она в каждом из нас, в наших поступках, в лучших устремлениях. То-то же, молодой человек. Извините, что я так много и сразу наговорил, обрадовался свежему человеку да еще давнему своему знакомому. Простительно, не так ли? Убежден, что жизнь наша, кипучая и могучая, сотрет следы войны, оставленные ею не только на земле, но и в сердцах многих людей, в их отношениях друг к другу.

Заурбек слушал Костаса и невольно отмечал про себя следы, оставленные на нем минувшими годами. Подсогнулась прямая тогда фигура мастера, совсем побелела щеточка усов, в голосе появились нотки старческого дребезжания, и по одежде выглядел мастер уже не таким импозантным и подчеркнуто аккуратным, как раньше. На нем все тот же костюм или другой, но очень похожий на прежний, в котором Костас был в первую встречу в сорок втором году.

Костас был человеком наблюдательным. Он замечал, что люди стали чаще ходить в театр, думать о повышении своего образования, что ныне увеличился поток сельчан, переезжающих жить в город. Сколько объективной информации о жизни можно почерпнуть, работая даже в такой крохотной точке сферы обслуживания!

Время от времени Заурбек вставлял реплику-другую, побуждая Костаса говорить подробно о своих наблюдениях. Пикаева больше интересовала молодежь: какая она по Костасу? На его взгляд, получалось, что не хуже она и не лучше, а такая, какая есть — соответствует своему времени: верная и надежная в жизни.

Мастер был рад собеседнику и не скрывал этого, полагая, что и «молодому человеку» небезразличны его наблюдения.

— А насчет того дела, — сделал он неожиданный поворот в разговоре, — я все исполнил, как договорились. Не снимал фотографию с выставки, хотя вы, как говорится, будто в воду канули.

— И к вам никто не заходил по этому делу?

— С вашей стороны — нет.

— Никто и не клюнул?

— Я бы не сказал, что кто-то клюнул. Забежал однажды очень сердитый мужчина лет сорока пяти, по всему грузин и начал требовать, чтобы я сказал ему, где сейчас находится «этот сволоч» — так назвал человека, который справа на фотографии. Помните, тот — с такими широкими черными усами. Так вот, кричит этот мужик, размахивает руками, в глазах у него столько ненависти… — Костас весьма артистически передавал жесты, мимику, речь своего необычного посетителя, очень плохо говорившего по-русски. — По всему было видно, что у него очень крупные претензии к тому типу. Посмотри, говорит, свои бумаги и скажи, когда фотографировался «этот сволоч». Я воспользовался моментом и сфотографировал его из-за портьеры. Когда я ему сказал, что фотография сделана лет двадцать пять назад, мужчина сразу утратил интерес и ко мне, и к фотографии. Посмотрел на меня очень зло, когда уходил.

— И у вас сохранилась его фотография?

— Должна, конечно, сохраниться, и негатив той, которую вы мне показали. Надо только покопаться в своем домашнем архиве. Когда сдавал большой салон, много фотографий пришлось забрать домой — кому они там нужны. А у самого просто уже не хватало сил, чтобы заведовать такой большой точкой. Здесь мне как раз.

— Потом вы выставку сняли?

— Может, не снял бы, но как-то разразился сильный ураган, стекло в витрине разбилось, все фотографии там превратились в кашу, Может, надо было повторить, но…, — развел руками Костас. — Извините.

— Ну что вы! Мы вам очень благодарны. Порыв Заурбека был искренним. Мало того, что Костас сохранил негатив пропавшей фотографии, он еще сфотографировал и того сердитого мужчину. А ведь мог уже ничего не делать.

— Если завтра утром зайдете или пришлете кого-нибудь, то будет в самый раз. Я отпечатаю дома фотографии. Вас это устраивает?

— Вполне. Благодарю вас.

— Пожалуйста, товарищ лейтенант.

— Капитан, — поправил собеседника Заурбек.

— О-о-о! — задрал брови Костас. — Очень рад за вас.

Пикаев тепло попрощался с мастером и ушел.

Беседа с Костасом, живая, заинтересованная, создала у Заурбека такой добрый настрой, что он по-другому воспринимал многие проблемы жизни. И на город, через который ехал на трамвае, смотрел по-иному. То, что раньше удручало, вызывало чувство досады, неудовлетворенности — барачного типа жилые дома, разбитые во многих местах мостовые, неказистые магазины, часто встречавшиеся плохо одетые люди, одним словом, признаки еще переносимых лишений, вызванных войной, сейчас виделось ему как нечто временное, доживающее свои последние дни. И только уже подходя к министерству, Заурбек как бы споткнулся о совсем простую, ясную и поэтому особенно неожиданную мысль: ведь работа его связана с людьми, с их несчастьями, порою непоправимыми, потому что враг, с которым он боролся, приносил людям только беду, и в этом контексте оптимистическая перспектива, что «все будет в порядке» совсем не снимала остроты проблем, связанных с его работой. И впадать здесь в неоглядный оптимизм непозволительно. Конечно, Кикнадзе и ему подобные обречены на исчезновение, но сколько успеют они принести людям горя и зла, если смотреть на них сквозь розовые очки крупномасштабного оптимизма.

На посту стоял уже другой сержант. Заурбек скользнул взглядом по его лицу и предъявил свое удостоверение. Сержант сверил фотографию на удостоверении с оригиналом, протянул Пикаеву документ. Заурбек пошел дальше и внезапно остановился. Он вспомнил лицо нового сержанта, и ноги капитана будто приросли к полу. Это же Азамат — тот бывший подросток из маленького горного селения, в окрестностях которого они ловили диверсантов и дезертиров!

На лице сержанта сияла, наверное, самая широкая улыбка, на какую он был способен. Сержант был одного роста с Заурбеком, только шире в плечах и потяжелее весом.

— Служил в Баку, товарищ капитан, — заговорил Азамат. — Поступал в наше училище, но завалил один экзамен. В Баку возвращать меня не стали, оставили здесь. Честно говоря, я сам просил оставить, чтобы ближе к дому. В следующем году все равно буду поступать в училище. Я слово дал бороться всю жизнь с такими, кто убил нашего бедного Гурама.

— Как дома?

Они говорили на осетинском языке.

— Со стариками все нормально, только вот отец, — погрустнел Азамат.

— Что? — испугался Заурбек.

— Ничего страшного. Подвернул свою единственную ногу. Теперь лежит.

Отец Азамата вернулся с войны без ноги, оторвало осколком под Сталинградом. Это было известно Заурбеку. Односельчанке Азамата Залине Заурбек писал с фронта, а теперь они были мужем и женой. Так что через Залину и ее родных Заурбек был в курсе всех главных событий ее родного села. Иногда, правда, он и сам бывал там, но с Азаматом не встречался. Знал только, что тот закончил школу, работал в колхозе. А потом призвали в армию.

— Будешь в увольнении, приходи к нам домой. — Пикаев дал Азамату домашний адрес.

— Если увидишь Пащенко и узнаешь его, скажи, что я его жду.

— Дядя Саша тоже здесь?! — обрадовался Азамат.