Пащенко шел вслед за хирургом и думал о том, что Пикаев вроде бы говорил о положительных фактах по розыску, но в голосе его не прозвучало ни одной довольной нотки. Все правильно: каждый из них полагал чистосердечно, что последняя бандитская акция в левобережье лежит на его совести. Правда, никто им ничего подобного не говорил, но они судили себя сами и вынесли свой приговор. Надо было укладываться в более короткие сроки. Конечно, при анализе работы оперативной группы на коллегии Министерства все будет расставлено по своим местам, все просчеты, ошибки и недоработки получат свою объективную оценку. А пока надо взять Ягуара и как можно скорее. Пащенко бросил нетерпеливый взгляд на хирурга, будто она была виновата, что больничный коридор такой длинный. Скорее бы допустили его к Хорьку, скорее бы! У Хорька нет отныне никакого резона прикрывать Ягуара…

Первое чувство, которое пришло к Василию, когда к нему вернулось сознание, было изумление, что он жив. Кто-то тащил его на спине, сильно согнувшись и изредка постанывая. По цвету рубашки и волос на голове своего спасителя Хорек определил, что это предполагаемый стукач или просто молодой чужак, который приблудился к ним вместе с Зойкой и Иваном. Значит, это он от самой машины бежал за ними… Здесь Хорек потерял сознание и пришел в себя, когда его уже клали на носилки. Потом он еще несколько раз тонул в небытие и выныривал из него. И вот теперь лежал в полном сознании, в палате при ярком свете летнего солнца, в чистой постели. Он уже смог даже провести рукой по голове и убедиться, что острижен наголо. Хорек знал, что сейчас он похож на хилого бесцветного подростка, но со взрослым и неприятным лицом. Он вспоминал себя другим — тоже остриженным наголо, но только в солдатской форме и идущим в свою первую атаку. Тогда их взвод бросили на овладение какого-то хутора под Ростовом. Почти все бойцы взвода были необстрелянными новобранцами, и поэтому кланялись каждой пуле, каждому пролетавшему над ними снаряду. Они делали короткий рывок вперед и падали на землю, чтобы набраться мужества для следующего броска. И вот он лежал сейчас на больничной койке и восстанавливал по памяти тот бой. Ведь шел же он тогда в атаку на фашистов вместе со всеми, кричал «ура!», стрелял из винтовки, правда, не останавливаясь и не прицеливаясь. Было же у него что-то общее с теми, кто бежал рядом с ним, тоже кричал «ура!» и стрелял. Почему же тот бой с врагом стал для него последним, а потом пришло дезертирство и все остальное? Сам того не ведая, Маринин задался неизбежным вопросом: был ли у него выбор в решении своей судьбы? И прошлое, если не давало готового ответа, то по крайней мере предлагало Маринину подумать, прежде чем вынести себе приговор. И память с готовностью открыла перед ним дверцу, за которой начиналась тропинка — эта волшебная дорожка памяти. Каждый волен сам определять ее направление, но не всегда возможен такой выбор. Не было его сейчас и у Маринина: не имело смысла что-то утаивать от себя, кривить душой, приукрашивать, потому что у тропинки его памяти уже не могло быть никакого продолжения в будущее…

Василию вспоминалось, как отец, большой, грудь колесом — Василий пошел в мать, малую и хлипкую — ходит по квартире и угрюмо бросает в пространство: «Наваждение… Наваждение… Как меня, потомственного пролетария, человека из народа, предпочли какому-то слизняку!» Мать мечется вокруг отца и причитает: «Брось ты, Михаил, пропади она пропадом эта должность. Хватит нам и нынешнего твоего оклада». А Михаил вдруг останавливается и, выпучивая глаза на мать, кричит: «Не могу я, понимаешь, не могу терпеть такое. Я, — колотит он себя в грудь, — из рабочих! Мне, только мне должна принадлежать дорога к власти, а не этим недобиткам-дворянчикам! Ну ничего, я им покажу, они еще узнают Маринина!»

Отец Василия — сын рабочего-металлурга, закончил школу, рабфак и работал мастером в литейном цехе металлургического завода. Его прочили в начальники цеха, но назначили другого — старого специалиста, работавшего на заводе инженером еще с дореволюционных времен. Маринин-старший воспринял это событие как крушение всей своей судьбы. Тем более, что несколько раньше трое коммунистов, к которым он обратился с просьбой дать ему рекомендацию для вступления в партию, отказали ему.

Справедливое слово наставника по работе, который пришел к Марининым вскоре после назначения нового начальника цеха, не помогло, а еще более углубило обиду Михаила.

Василий очень хорошо помнил тот разговор. Гость говорил отцу, что он сам виноват во всем, что живет он особняком от своих товарищей, замкнулся, думает только о себе, своей семье, что помыслы его свелись к заработкам, к приобретению вещей…

— Ты не принимаешь никакого участия в общественной жизни, — говорил, глядя прямо в глаза Маринину Матвеич — так звали гостя. Василий подглядывал за ними через чуть приоткрытую дверь в комнату, где шел разговор.

— Все стараешься зашибить деньгу да поскорее запереться в своей квартире, набить ее барахлом. Посмотри, у тебя не квартира, а промтоварный магазин. Разве это рабочее дело — заслоняться от жизни, от людей копейкой, барахлом?! Сколько мы тебе говорили об этом, Михаил, а ты гнешь свое. Вот и догнулся.

— Но я рабочий, сын рабочего! — вскипел Маринин-старший. — Я своим горбом всего достиг.

— Нет, — мотнул головой Матвеич. — Не своим только. Кто дал тебе образование, специальность, эту квартиру? Твоя рабоче-крестьянская власть. Думаешь, если ты рабочий, то этого звания достаточно, чтобы тебя носили на руках? Мы тебе сказали: опомнись, измени свое поведение, и мы дадим тебе рекомендации в партию, потому что ты рабочий человек, а не какая-то контра. Не надо обижаться, Миша, ни на нас, ни на директора, ни на власть. Надо понимать. Договорились?

Матвеич положил руку на плечо хозяина, улыбнулся, но тот остался как каменный — чужой и холодный.

— Ну, как знаешь, — проговорил Матвеич. — Подумай, как жить-то дальше будешь, чтобы не позорить свое рабочее звание, не переродиться в обывателя.

Такое перерождение, Миша, — жуткая штука. Не остановишься вовремя — уже не остановишься никогда. Запомни это. — Матвеич передал еще привет от товарищей и быстро вышел из комнаты. Василий едва успел отскочить от двери и спрятаться за выступ стены в коридоре. Он учился уже в третьем классе и мог бы рассказать Матвеичу о том, как отец и дома то и дело стучал себя в грудь, крича, что он рабочий человек, а сам мучил мать своей жадностью: выдавал деньги на питание, а потом требовал отчета за каждую копейку, как дрожал над вещами, которые покупал в дом, как плакала мать по ночам, когда отец устраивал ей скандалы, если она тратила лишнюю копейку или если к ней домой заходила подруга и выпивала стакан чаю.

У Марининых и раньше редко бывали гости, а после того, как отец обиделся на весь белый свет, их не стало вовсе. Отец только и делал, что ругал всех заводских и кричал матери, что ноги их в доме больше не будет. Зато где-то через полгода к Марининым начал часто захаживать дядя Митя — дальний родственник по отцу. Он все называл Михаила «умницей, которого не понимают и не ценят», и убеждал, что надо жить «своим умом, своим интересом, своей пользой». Скоро отец ушел с завода, дядя Митя устроил его в какую-то «жестяную» артель начальником цеха. Теперь отец зарабатывал намного больше прежнего, но матери и сыну легче от этого не стало. Маринин-старший становился все скупее, а квартира все больше напоминала промтоварный склад, где люди уже казались лишними.

Мать заболела и вскоре умерла. Сестра ее сказала, что от тоски.

Маринины остались вдвоем. Василий отказался уходить к тетке по матери. Теперь у него была мечта: завладеть имуществом отца, когда он умрет. Но тот и не думал умирать.

Дела в школе у Василия шли все хуже и хуже. Всякий раз, когда отца вызывали из-за него в школу, он нещадно порол сына, приговаривая, что «Васька неблагодарная сволочь, сдох бы он, лучше было бы». Желание овладеть отцовским имуществом и ненависть к отцу были самыми сильными чувствами Василия.