Школу он бросил, и отец взял его на работу в свою артель. Теперь Василий уже сам зарабатывал деньги.
Дома только и было разговоров о деньгах, покупках, расчетах…
Отец купил себе собственный дом, который скоро, как и квартира, был забит новыми вещами.
Со временем злоба и ненависть к отцу уступили у Василия чувству уважения, восхищения Марининым-старшим. Тот и теперь часто говорил своим «верным друзьям» из артели, что он рабочий человек, но не голодранец и пролетарий, «как эти на заводе», а хозяин жизни. В минуты пьяной откровенности он признавался уже порядком повзрослевшему сыну:
— Хорошо, что меня не приняли в партию, не назначили начальником цеха. Ничего у них не выйдет с этим социализмом. И ты, Васька, будь себе на уме: не высовывайся и старайся всегда и везде иметь свою пользу, свою выгоду. Пусть они, — неопределенно махал рукой отец, — борются, добиваются, героичничают. Мы с тобой, Васька, сами с усами. У нас с тобой дом — полная чаша. И все — честным трудом. Так-то.
Насчет честного труда отец лучше молчал бы. Уж кто-кто, а Василий хорошо знал, как отец ловчил с сырьем, с нарядами, как верные люди из левого сырья гнали левый товар. Он уплывал на сторону, а к отцу и его сообщникам плыли деньги, из которых какая-то толика перепадала и Василию.
Перед самой войной, однако, когда Василий уже служил в армии, отец и его дружки попались. Их осудили, имущество конфисковали.
Василий до того снова возненавидел отца за то, что тот позволил себе попасться на жульничестве и лишиться всего своего имущества, что даже не попытался узнать, где он отбывает наказание. А когда от отца пришло письмо, сын не ответил на него.
С первых же дней войны Василий твердо решил дезертировать из армии. Он считал, что поскольку у него нет уже ни дома, ни отцовского имущества, то ему и не за что драться с фашистами, а лучше спрятаться в какую-либо нору, переждать лихие времена, а потом уже определиться.
На удачу встретился Семен Долгов — бывший детдомовец, сирота. Родители его, врачи, добровольно уехали из города работать в деревню. В двадцать девятом году они заразились от своих пациентов тифом и умерли.
Семена отдали в детдом, потому что никаких родственников у него не осталось. В детдоме его втянули в свою компанию подростки, которые убегали из детдома и воровали на базарах, в магазинах, обворовывали квартиры… Их наказывали, лишали права выхода в город, но они продолжали свое.
Года через три Семен совсем убежал из детдома, превратился в беспризорника, а со временем в опытного вора-домушника — специалиста по квартирным кражам.
В тридцать шестом году он попался, получил пять лет, но через три года бежал из заключения. Поменял свою фамилию, женился, жил в Ростове, но не работал, продолжал воровать. Как Долгова, его и призвали в армию. Служить и тем более воевать он и не думал, тоже как и Маринин, считая, что не за что.
С Марининым они быстро нашли общий язык. Договорились сразу, что дезертируют, но о том, чтобы переходить к врагу, мысли у них не было. Листовками-пропусками они обзавелись на всякий случай. Было другое: дезертировать и ждать исхода войны, а потом уже решать, как быть. Так договаривались и с Кикнадзе…
И вот теперь Василий лежал и размышлял: мог ли он по-другому построить свою жизнь, судьбу? И приходил простой и ясный ответ: мог, не было в его жизни неодолимых препятствий к тому, чтобы жить, как все, — честно и с открытой душой, но он сделал самый глупый, самый жестокий по отношению к самому себе, самый бессмысленный выбор, который изначально обрекал его на поражение. Теперь уже все: осталась еще одна коротенькая пробежка, а потом вечная залежка.
Хорек подвел этот итог так спокойно, будто он касался не его собственной жизни. И Василий понимал, почему он — человек, по натуре своей трусливый, для которого одна только мысль о своей смерти раньше была совершенно невозможной, так безразличен к неизбежному исходу. Он хорошо помнил тот момент, когда воля к жизни и страх перед смертью оставили его. Это произошло в то кратчайшее мгновение, когда Ягуар, бежавший впереди, вдруг приостановился, резко обернулся к дружку, и Хорек успел увидеть до выстрела дуло нагана, направленного на него Ягуаром. Звука выстрела Василий уже не слышал. И сейчас, лежа в чистой постели и в чистой палате среди покоя и тишины, облитых лучами белого летнего солнца, он удивлялся другому: как то ничтожно короткое мгновение до выстрела успело перевернуть все в его душе? Понять эту загадку Хорек был не в силах, хотя ответ лежал на самом верху: Ягуар оставался единственным смыслом и оправданием жизни Маринина. Так уж сложились обстоятельства, что вне Ягуара у Хорька не было никаких целей, желаний, стремлений. Привычка подчиняться Ягуару, делать только то, что требовал он, стало смыслом существования Василия. Выстрел Ягуара вернул Маринина к сути его жизни, но оказалось, что она совсем уже не нужна ему, и не потому, что срок ее оставался очень коротким, нет, он просто не знал, что делать с ней, такой. Прожить ее молча, сцепив зубы и ненавидя? Или тоже молча, но безразлично? А может, прожить, чтобы отомстить Пашке-Ягуару за последний выстрел? Отомстить без злобы и ненависти, а спокойно и разумно, чтобы и его подвести к последней черте, чтобы еще раз встретиться с ним и заглянуть ему в глаза.
Василий чуть повернул голову набок, пытаясь хоть краешком глаза заглянуть в окно, бывшее у него в изголовье, и ему удалось увидеть отросток ветки с двумя хрупкими листочками, как бы заглядывавшими из солнечного утра сюда в палату, где тоже было много солнца, чистоты и покоя, только не было жажды к жизни, которая вовсю буйствовала за окном. Василий удивлялся и другому: все блатное в языке, мыслях, желаниях обсыпалось с него, как шелуха. Оказывается, он совсем не разучился говорить, по крайней мере, с собой на простом русском языке, по которому он, русский человек, волжанин, наверное, все время скучал и не знал об этом.
Хорек спокойно отреагировал на стук в дверь, встретил изучающий, чуть настороженный взгляд высокого молодого мужчины в футболке, спокойно подумал, что это, наверное, следователь из милиции, пришел допрашивать. Василий перевел взгляд на врача, вошедшую вместе с мужчиной, и вспомнил выражение ее глаз, которое увидел сразу, как только очнулся после наркоза. В глазах этих была непримиримость, не оставлявшая никаких сомнений в том, что врач видит в нем, Маринине, только своего злейшего врага. Сейчас Хорьку очень хотелось услышать ее голос, и женщина будто догадалась о его желании.
— Это следователь из милиции, как только вам станет трудно, скажете ему об этом. Вы в состоянии говорить?
— Да, — твердо ответил Маринин, — в состоянии. Только без вопросов, я буду сам.
Он вопросительно посмотрел на следователя: согласен ли тот с поставленным условием?
— Ну, я пойду, — сказала врач.
— Да, пожалуйста, — ответил Пащенко. — Благодарю вас.
Врач вышла. Хорек молчал с полминуты, а потом заговорил. И чем длиннее становилась цепочка сказанных им слов, связанных между собой смыслом, чувствами, логикой, междометиями, мимикой, вздохами, особыми интонациями, паузами, тем сильнее испытывал Василий благодарность к тому парню, который спас ему жизнь и дал возможность выговориться. Он начал рассказ о себе с самого начала — с детства…
Пащенко едва успевал записывать показания, в которых не было ни одного лживого слова, а Хорек испытывал наслаждение от сознания того, что впервые в жизни он говорил человеку и самому себе правду и только правду. Он рассказал все, что знал, и о Долгове, Кикнадзе, о приятелях по лагерной жизни, сообщниках по банде. Идя на допрос, Пащенко особенно не рассчитывал на долгий разговор, тем более на такой подробный, его можно было бы отодвинуть на потом, важнее было узнать о другом: где сейчас может находиться Ягуар? Но было ясно, что перебивать Маринина нельзя, он может закрыться и не заговорить больше с такой откровенностью. Наконец Маринин дошел до того, момента, как Ягуар выстрелил в него, и замолчал.