— Понял, — сказал он.

— Не понял ещё, — сказал Званцев. — Ты пойми вот что. Этих пушек в войсках почти нет. Их с сорок первого не делали, а сейчас начали делать заново, и всё, что сделали к июню, разошлось по счёту. Не по полкам — по счёту, поштучно, на уровне фронта. — Он помолчал. — Я на эти четыре ствола потратил три недели и одну ссору, о которой тебе знать не надо.

— Сколько положено по штату?

— Нисколько, — сказал Званцев. — У тебя по штату двадцать ЗиС-3. Эти четыре — вне штата, и, чтобы в бумагах сошлось, четыре ЗиС-3 у тебя заберут. Обратно. Сегодня.

— То есть у меня всё равно двадцать.

— У тебя всё равно двадцать, — подтвердил Званцев. — Шестнадцать трёхдюймовых и четыре вот этих. Ты не богаче стал, ты стал злее.

Ковалёв смотрел на длинный ствол и считал.

Он знал про эту пушку больше, чем было написано в формуляре.

Он знал, что её сняли с производства в сорок первом, когда решили, что она слишком хороша и слишком дорога для тех танков, которые тогда ходили, — и что всю войну потом об этом решении будут спорить. Он знал, что к началу того, что случится в июле, таких орудий во всём Центральном фронте будет несколько десятков, и стоять они будут в считаных дивизионах.

И он знал главное: из всего, что у него есть и будет, только эта штука берёт в лоб тяжёлую машину на настоящих дистанциях. Не в упор, не в борт, не под башню при удаче — в лоб, с семисот, со всеми поправками на то, что немецкая броня к сорок третьему году стала лучше нашей арифметики.

Четыре ствола.

— Товарищ полковник. Боеприпас?

Званцев посмотрел на него.

— Вот теперь ты спросил правильно, — сказал он. — Сычёв, принимай.

Ящики сняли со второго «студебеккера».

Их было немного. Сычёв считал вслух, и Ковалёв слушал этот счёт, стоя рядом, и у него было ощущение, что он смотрит, как отмеряют лекарство умирающему.

— Тридцать, — сказал Сычёв.

— Что — тридцать?

— Выстрелов, товарищ майор. Тридцать штук. Бронебойных двадцать шесть, четыре осколочных. — Старшина поднял голову. — Это на четыре ствола.

— Семь с половиной на орудие, — сказал Ковалёв.

— Семь с половиной, — подтвердил Званцев. — И больше не будет. Ни в июле, ни в августе. Снаряд к ней новый, его делают там же, где пушку, и делают медленнее, чем пушку.

Он поднял единственную руку и потёр лицо.

— Я тебе, Ковалёв, вот что скажу. Я эти тридцать штук выбивал дольше, чем стволы. Мне их дали, потому что я сказал, что у меня есть командир полка, который не расстреляет их за первые десять минут по пехоте и по грузовикам.

— Не расстреляет, — сказал Ковалёв.

— Знаю, — сказал Званцев. — Потому и привёз.

Задачу он поставил вечером, в штабном бараке, при Бурмистрове, и поставил без карты.

Карту он не достал, и Ковалёв это отметил.

— Слушай общую обстановку, — сказал Званцев. — Немец готовит наступление. Где — знают наверху, и я тебе не скажу, потому что мне самому сказали ровно столько, сколько нужно, чтобы отправить твой полк по железной дороге. Полк убывает из Татищева между вторым и пятым июля. Направление — на запад и немного на север.

— Южнее Орла, — сказал Ковалёв.

Званцев посмотрел на него и ничего не ответил.

— Дальше, — сказал он. — Слушай, что тебе там делать, потому что это важнее, чем где.

Он положил на стол ладонь — единственную — и разгладил скатерть, которой не было.

— Ты не рубеж держишь. Запомни это сам и вбей в комбатов. Стрелковый полк держит рубеж: у него передний край, у него глубина, ему сказали — стоять, он стоит. Ты — не он. Тебя привезут на готовую оборону, в чужую полосу, где всё уже отрыто до тебя, и поставят туда, где, по чьему-то расчёту, пойдут танки.

— И?

— И твоё дело — не устоять, — сказал Званцев. — Твоё дело — сжечь столько, чтобы остальные не прошли дальше. Это разные задачи, Ковалёв, и путать их нельзя. Если ты будешь думать «мне надо удержаться», ты начнёшь беречь орудия и людей, будешь придерживать огонь, менять позиции раньше времени и в конце концов не сожжёшь никого и не удержишься.

Бурмистров смотрел в стол.

— Их будет много, — сказал Званцев. — И они будут большие. Это всё, что я знаю, и это я знаю точно.

Он взял кружку, отпил и поставил.

— Про твои четыре пятьдесят семь. Не размазывай их по батареям. Держи в кулаке и выпускай тогда, когда выйдет то, чего трёхдюймовки не берут. Я тебе не говорю, что выйдет. Я говорю — если выйдет.

— Понял, — сказал Ковалёв.

— И про тридцать выстрелов. — Званцев помолчал. — Тридцать выстрелов — это, если ты за каждый возьмёшь по машине, тридцать машин. Такого не бывает. Значит, считай по-честному: половина мимо, половина не пробьёт под углом, останется десять. Десять тяжёлых — это много, Ковалёв. Это очень много. За десять тяжёлых тебе простят полк.

Он сказал это ровно, тем же голосом, каким в августе сорок первого сообщал, что в дивизии выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати.

— Кто простит? — спросил Ковалёв.

— Никто, — сказал Званцев. — Я неудачно выразился.

Он уехал утром, а Ковалёв остался с четырьмя стволами и тридцатью выстрелами и двое суток решал, как этим распорядиться.

Первое решение он принял сразу: пятая батарея.

Он не стал раздавать ЗиС-2 по одному в каждую батарею, как сделал бы всякий, кто хочет быть справедливым. Он свёл все четыре в одну — пятую, лейтенанта Шестакова, — а её четыре ЗиС-3 отдал обратно Званцеву в счёт обмена.

И объявил по полку, что пятая батарея в бою никому не придаётся, в общий боевой порядок не становится и вводится только по личной команде командира полка.

Бурмистров выслушал приказ, записал и сказал:

— Разрешите вопрос, товарищ майор.

— Разрешаю.

— Вы себе оставили четыре ствола. Зачем командиру полка четыре ствола?

Ковалёв ответил не сразу, потому что ответ у него был готов и он хотел проверить, честный ли.

— Затем, что это единственное, чем я смогу что-то сделать в ту минуту, когда всё остальное перестанет работать, — сказал он. — Комбат видит свой сектор. Я вижу полосу. Если тяжёлые пойдут не туда, куда мы думаем, перебросить четыре ствола успею только я, и только если они не размазаны по пяти батареям.

— Это верно, — сказал Бурмистров.

— Но.

— Но, — согласился начальник штаба. — Товарищ майор, я вам в марте не возразил ни разу и сейчас не возражаю. Я просто скажу, как это выглядит со стороны, а вы решайте сами.

— Говорите.

— Командир полка, который смотрит на карту, — сказал Бурмистров, — не держит при себе четырёх стволов. Ему не нужно. У него для этого есть пять комбатов и телефон. — Он помолчал. — А человек, которому невыносимо не дотянуться рукой, себе такую батарею оставит обязательно. И объяснит её наилучшим образом, и объяснение будет правильное.

В бараке было тихо.

— Оно и есть правильное, — сказал Ковалёв.

— Так точно, — сказал Бурмистров. — Я и говорю: объяснение будет правильное.

Он закрыл блокнот и вышел, а Ковалёв остался сидеть и минут десять честно, как разбирают отказавший механизм, проверял себя на эту тему.

Вышло, что начальник штаба прав.

И вышло, что он всё равно прав тоже: четыре пятьдесят седьмых в одном кулаке действительно стоили вдвое против четырёх, размазанных по полку.

Оба соображения были верные, и жили они вместе, и Ковалёв не стал их разнимать. Он только записал себе на отдельном листке, который потом сжёг: «Проверять это решение каждый раз, когда захочется поехать к пятой батарее самому».

Второе решение было про тридцать выстрелов, и оно далось тяжелее.

Сычёв принял их так, как принимал знамя.

Он отрыл для них отдельный ровик, в стороне от полкового боеприпаса, с перекрытием, обшил стенки досками из своего бесценного запаса, поставил замок и завёл отдельную ведомость, в которой каждый выстрел шёл строкой.

— Товарищ майор, — доложил он, — тридцать штук принял, уложил, замок один, ключ у меня, второй ключ предлагаю у вас. Выдача — только по вашей записке.