Он закрыл тетрадь.

За стенкой блиндажа, на плацдарме, в темноте, работали лопатами и негромко переругивались: копали.

Он подвёл итог — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Утопили орудие.

Глава 24

Плацдарм был длиной два километра восемьсот метров и глубиной девятьсот.

Ковалёв обошёл его весь двадцать седьмого сентября, к вечеру, за три часа двадцать минут, и к концу обхода понял главное: воевать здесь так, как он умеет, нельзя.

Всё его ремесло стояло на глубине.

Уступ — это когда есть куда отвести вторую батарею. Гнездо — это когда есть сорок метров вбок. Запасная позиция — это когда есть место, куда откатиться. Второй эшелон, маневр на прямую наводку, кинжальная батарея в глубине — всё это требовало пространства, и пространства у него не было.

Девятьсот метров глубины. За ними обрыв и река.

На девятистах метрах стояли: два стрелковых полка, дивизион гаубиц, миномётчики, два медпункта, склад боеприпасов под обрывом, тылы — и его девять орудий.

— Товарищ майор, — сказал Тюрин, когда они дошли до южного края, — тут же весь плацдарм простреливается насквозь.

— Насквозь, — согласился Ковалёв.

— И нам отходить некуда.

— Некуда.

— Так это хорошо или плохо?

Ковалёв подумал.

— Это просто, — сказал он. — Тут не надо решать, где стоять. Тут стоят там, где поставили.

Позиции он выбирал в ночь на двадцать восьмое и выбрал их не по науке.

По науке следовало ставить орудия в глубине, на обратных скатах, с секторами вперёд. Обратных скатов на плацдарме было два, и оба были заняты гаубицами и медпунктом, и выгонять оттуда медпункт Ковалёв не стал.

Поэтому он поставил орудия по кромке.

Плацдарм имел форму подковы, упирающейся в реку, и по всей дуге шла гряда — невысокая, метра полтора-два, старая береговая терраса, заросшая кустарником.

Она была единственной сплошной линией на всём пятачке, и её нельзя было перепутать ни ночью, ни в дыму.

Как насыпь под Понырями.

Он поставил девять орудий по этой гряде, с интервалом в двести — двести пятьдесят метров, врытыми по самое дуло, с секторами, перекрывающими друг друга, и с одним правилом: никто никуда не откатывается, потому что откатываться некуда.

Взамен он потребовал другого.

— Запасных позиций не будет, — сказал он комбатам. — Будут запасные ровики для расчётов. На каждое орудие — три ровика, в двадцати, сорока и шестидесяти метрах, и ходы между ними. Отстрелялись — все в ровик. Не в тот, из которого вылезли. В следующий.

— А орудие? — спросил Шестаков.

— Орудие остаётся. Пусть бьют по орудию. Орудие — железо, его чинят.

Он повторил это на всех девяти позициях лично, и на девятой сказал вслух то, что думал:

— Сюда нас поставили не маневрировать. Сюда нас поставили стоять. Значит, будем экономить не позиции, а людей.

Немец пошёл двадцать восьмого в семь утра.

Он ходил потом каждый день — двадцать восьмого, двадцать девятого, тридцатого, первого, второго — по два, по три, по четыре раза, и Ковалёв к третьему дню перестал считать атаки и стал считать сутки.

Танков было немного: по десять — пятнадцать машин на атаку, средние и штурмовые орудия, без тяжёлых. Пехоты было много.

Он бил не по площади плацдарма, а по кромке, потому что понял, где стоит артиллерия, и понял на второй день.

Двадцать восьмого полк сжёг четыре машины и потерял одно орудие. Двадцать девятого — три машины, два орудия. Тридцатого атак было пять, самая тяжёлая — в четырнадцать, когда немец на полчаса вклинился на левом фланге и его выбивали всем, что было, включая писарей, ездовых и двоих легкораненых из медпункта.

Тридцатого полк потерял ещё одно орудие и двадцать девять человек.

Боеприпас возили с левого берега на лодках.

Лодок было одиннадцать. К первому октября осталось шесть.

Каждую ночь через реку ходили туда-обратно, и туда везли снаряды и людей, а обратно — раненых, и всё это под наблюдением с флангов, потому что немец сидел выше по течению и ниже по течению и держал реку под огнём.

Мангасарова к первому октября не спала четвёртые сутки и работала в вырытой в обрыве норе, из которой раненых спускали на плащ-палатках прямо к воде.

Ковалёв зашёл к ней один раз, в ночь на первое, и постоял три минуты, и ушёл, и больше не заходил, потому что понял, что мешает.

Первого октября в девять сорок утра оборвалась связь с левым берегом.

Кабель через реку тянули трижды: один раз по дну с грузилами, два раза по поверхности на поплавках. Все три линии к утру первого были порваны.

Радиостанция полка — единственная, РБ — вышла из строя двадцать девятого от осколка в упаковку, и её чинили вторые сутки.

А в десять пятнадцать Ковалёву понадобилось связаться с левым берегом непременно и немедленно, потому что на плацдарме кончались снаряды, а на левом берегу их было полтора комплекта, и пока туда не будет передана заявка, они там и останутся.

Он пошёл на узел связи дивизии.

Узел связи стоял под обрывом, в трёхстах метрах ниже по реке, в старой промоине, перекрытой брёвнами в три наката и присыпанной песком.

Это было единственное место на плацдарме, где хоть что-то работало круглосуточно.

Он спустился туда в десять двадцать, в грязи по колено, без фуражки, потерянной накануне, и с рукой, замотанной бинтом, — накануне разодрал о станину, ничего серьёзного.

В промоине было темно, тесно, пахло резиной и горелой изоляцией, и работали четыре аппарата и коммутатор.

Начальник узла, старший лейтенант, выслушал его и сказал:

— Товарищ майор, левый берег через меня не идёт. У меня на левый только по эстафете — через ноль-двадцатого, а ноль-двадцатый молчит с восьми.

— Кто может?

— Вон, — сказал старший лейтенант и кивнул. — Она сейчас пробует.

В углу, у аппарата, спиной к нему, сидела телефонистка.

Она сидела в ватнике без погон, потому что в промоине было холодно, с наушниками, и правой рукой крутила ручку индуктора, а левой держала трубку, и говорила в неё ровным, очень хриплым голосом:

— «Ока», «Ока», я «Верба». Я «Верба». Приём.

Ковалёв стоял и ждал.

Она повторила это раз двадцать, с интервалами, и один раз сказала кому-то в сторону: «Молчит. Дайте вторую пару, я через шестую попробую».

Потом она сняла наушники, потёрла ухо и повернулась.

Ковалёв её не узнал.

Он смотрел на неё две или три секунды, и в эти секунды честно не понимал, кто это, — потому что лицо было другое: не широкое и простое, как в апреле, а худое и с провалившимися глазами, и коротко остриженное, и с ссадиной поперёк лба.

Она узнала его сразу.

Второй раз в жизни.

— Витя, — сказала она.

Не громко. И не удивлённо.

В промоине никто не обратил внимания: там кричали в трубки.

— Зина.

Она встала. Она была маленького роста, и в ватнике казалась ещё меньше.

— Ты на плацдарме? — спросила она.

— С двадцать седьмого.

— А я с двадцать четвёртого.

Они стояли друг против друга, и надо было что-то говорить, и ни одному из них не приходило в голову ничего, кроме служебного.

— Мне нужен левый берег, — сказал Ковалёв. — Заявка на боеприпасы. Срочно.

— Я тебе дам, — сказала Зина. — Через шестую, у них линия по дну ещё живая. Только подожди, там сейчас дивизия говорит. Минут десять.

— Подожду.

Она села обратно к аппарату и стала работать, и Ковалёв стоял рядом, у стенки, и смотрел на неё, и это были самые странные двенадцать минут за всю его вторую жизнь.

Она работала хорошо.

Он в этом ничего не понимал, но понимал по манере: она не суетилась, не повышала голоса и не повторяла одно и то же без изменений, а меняла — то пару, то направление, то способ.

На шестой минуте она сказала, не оборачиваясь:

— Ты мне не писал.

— Не писал.

— Один раз написал. В мае. Четыре строчки.