— Ты их что, как спирт держишь?

— Хуже, — сказал Сычёв. — Спирт я списать могу. — Он подумал и добавил: — Это ж, товарищ майор, не боекомплект. Тридцать штук на четыре ствола — это не боекомплект. Это реликвия.

Вопрос стоял простой: тратить ли их на учебные стрельбы.

Бурмистров был против, и доводы у него были ровно те, какие Ковалёв привёл бы сам.

— Тридцать — это всё, что будет. Каждый выстрел, сожжённый на полигоне, — это машина, которую в июле не сожгут. Расчёты у Шестакова обученные, на ЗиС-3 стреляли, разница в матчасти невелика: тот же принцип, другой калибр и другая баллистика. Таблицы дадим, устройство изучат по формуляру.

— Всё так, — сказал Ковалёв.

— Значит, не тратим.

— Тратим четыре, — сказал Ковалёв. — По одному на ствол.

Бурмистров поднял голову.

— Обоснование?

— Обоснование арифметическое. Расчёт, не слышавший своей пушки, первый снаряд в бою кладёт мимо. Не потому, что не умеет, а потому, что она бьёт иначе, чем он ждёт. У неё другой звук, другой откат, другая отдача через станину и совершенно другая настильность. Наводчик, который этого не знает, после первого выстрела полсекунды соображает, что произошло, и вторую поправку берёт наугад.

— Полсекунды.

— Полсекунды и один снаряд, — сказал Ковалёв. — Если я сейчас потрачу четыре, я в бою сэкономлю четыре, потому что первые четыре не пропадут. Если не потрачу — потеряю те же четыре, только там, где их некому будет заменить.

Бурмистров подумал.

— Сходится, — сказал он.

Стреляли двадцать девятого июня, на рассвете, за оцеплением.

Щит поставили за девятьсот метров — тот самый, из четырёх брёвен, обшитых котельным железом в два листа, латаный с апреля.

Ковалёв объявил порядок: по одному выстрелу с орудия, наводчик — штатный, командир орудия — при нём, стреляем бронебойным, смотрим трассу и слушаем.

Пятая батарея стояла белая.

— Шестаков.

— Я, товарищ майор.

— Доложите расчётам, что они сейчас истратят одну тридцатую всего, что у полка есть. Пусть знают. Пусть у них руки от этого сделаются аккуратные, а не дрожащие.

— Есть доложить.

Первое орудие выстрелило в четыре сорок.

Ковалёв стоял в стороне, в двадцати шагах, и всё равно почувствовал дульную волну грудью.

Звук был другой — короче, суше и злее, чем у трёхдюймовки. Пыль перед стволом встала стеной, несмотря на то что позицию с вечера поливали в три ведра.

А трасса пошла так, что стоявший рядом Ключарёв, пришедший смотреть из чистого любопытства и получивший на это разрешение, сказал вслух, ни к кому:

— Господи, как плоско.

Она и правда шла плоско. Она шла почти без видимой дуги — прямая красная черта от дульного среза до щита, и щит на девятистах метрах вздрогнул и получил дыру.

Второе орудие — попало. Третье — попало. Четвёртое ушло выше на полкорпуса: наводчик взял поправку, как привык на ЗиС-3.

— Вот, — сказал Ковалёв. — Вот за этим мы и стреляли.

Он подошёл к щиту вместе с командирами батарей и заставил всех посмотреть.

Два листа котельного железа с прокладкой из бревна пятьдесят седьмая прошла навылет — так, будто их там не было. Выходное отверстие было аккуратное.

— Товарищ майор, — сказал Ключарёв тихо. — А по настоящей броне?

— По настоящей броне, — сказал Ковалёв, — она берёт в лоб всё, что у немца сейчас есть на ходу. С семисот метров. Может быть, с восьмисот.

Он сказал это и остановился на слове «сейчас».

Ключарёв смотрел на него сияющими глазами, и было видно, что мальчику хочется задать следующий вопрос — тот самый, правильный, который задал бы любой, кто умеет считать.

А если появится что-то, чего и она не берёт?

Он его не задал. Ему не пришло в голову, что такое бывает.

Двадцать шесть выстрелов Сычёв уложил обратно и повесил замок.

Двадцать шесть. Ковалёв в тот вечер посчитал ещё раз, для порядка, и разложил по-честному, как учил Званцев.

Шесть с половиной на ствол. Если считать, что половина уйдёт мимо или под неудачным углом, останется тринадцать попаданий. Из тринадцати попаданий в лоб тяжёлой машины на дистанциях действительного огня пробьёт, если верить всему, что он знает, десять или одиннадцать.

Одиннадцать тяжёлых машин.

Он знал, сколько их будет на том фасе. Он знал это с точностью, которой не было ни в одной сводке, и знал, что одиннадцать — это доля процента.

И он же знал, что доля процента, помноженная на всё, что стоит рядом, на все такие же полки, дивизионы и батареи, и даёт ту цифру, которая в июле остановит наступление.

Из этого следовало ровно одно: считать надо не проценты, а свои одиннадцать.

Приказ на погрузку пришёл первого июля.

Погрузка на станции Татищево — второго, с двадцати двух ноль-ноль. Эшелон номер такой-то. Станция назначения — «распоряжение представителя фронта».

Ковалёв прочитал эту формулировку и вспомнил июнь сорок второго, когда ровно такая же бумага повезла его дивизион в степь за Доном.

Тогда он знал, куда их везут, и не знал, что от дивизиона останется пять орудий.

Теперь он знал и то и другое.

Он сидел в штабном бараке один, с приказом на столе, и полчаса честно смотрел в лицо тому, что собирался сделать.

Через двое суток он погрузит в эшелон триста с лишним человек и двадцать орудий и повезёт их туда, где — он знал это лучше любого маршала, потому что читал об этом в спокойном будущем, в тёплой комнате, с чашкой чая, — истребительно-противотанковые полки будут выбивать целиком, за сутки, полными составами.

Он знал, во что превратится пятая батарея. Он знал статистику по таким полкам на том фасе с точностью до десятков процентов, и он знал, что его собственный опыт, его тетради, его серая книжка и его двадцать один месяц войны эту статистику сдвинут — но не отменят.

И он всё равно повезёт их туда.

Не потому, что ему приказали, хотя ему приказали.

А потому, что если не повезёт он, туда повезут других — и повезёт их человек, который не знает про дистанции уверенного поражения, не заставляет мерить овраг каблуком, не требует докладывать «тормоз, колодки, сектор» и не разослал по фронтам ни одной серой книжки.

Разница между ним и тем человеком составляла, по его расчёту, процентов двадцать.

Двадцать процентов от трёхсот двадцати человек.

Он посчитал, сколько это в людях, посмотрел на число и подумал, что за двадцать один месяц ни разу не считал так — не потери, а спасённых, — и что это самая мерзкая арифметика из всех, которыми он занимался.

И самая верная.

Вечером он обошёл полк.

В парке под сетями стояли двадцать орудий: шестнадцать трёхдюймовых и четыре длинных, с чехлами на дульных срезах. У ровика с тридцатью — с двадцатью шестью — выстрелами стоял часовой.

На дальнем поле третья батарея Ключарёва в темноте, без единого огня, разворачивалась из походного в боевое, и Ковалёв, проходя, услышал доклад командира орудия: «Готово. Тормоз, колодки, сектор».

В клубе у Ерёменко пели: он затеял к отправке концерт самодеятельности, и вторая гармонь, добытая им неизвестно где, звучала хуже первой, но громче.

Ковалёв постоял и пошёл к себе.

Он достал тетрадь, записал приказ на погрузку, дату, номер эшелона. Записал порядок погрузки и то, что крепление орудий на платформах проверяет лично. Записал, что пятую батарею грузить в середину состава, а ровик с боеприпасом к ней — в тот же вагон, что и людей.

Потом записал отдельной строчкой, для себя:

«У ЗиС-2 после выстрела пыль стоит выше, чем у трёхдюймовки, несмотря на полив. Позицию перед пятьдесят седьмой поливать вдвое и смотреть, чтобы не было сухой травы в тридцати метрах впереди».

И подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Тридцать выстрелов.

Глава 8

Грузились в ночь на двенадцатое июня, и погрузка шла восемь часов.

Ковалёв провёл их все на рампе.