Накат над двумя блиндажами и над пунктом Мангасаровой был из ста шестидесяти четырёх жердей, привезённых за двадцать шесть километров с рубежа, на котором полк не сделал ни одного выстрела.
Сычёв доложил в четыре сорок.
— Товарищ майор. Прибыли все. Матчасть: орудий двадцать, из них шестнадцать трёхдюймовых, четыре пятьдесят седьмых. Тягачей пять, был шестой. Повозок девятнадцать, лошадей шестьдесят одна. Людей двести восемьдесят четыре. Боеприпасы: по трёхдюймовым — полтора комплекта, подвезут ещё, обещали к семи. По пятьдесят седьмым — двадцать шесть выстрелов.
— Двадцать шесть, — повторил Ковалёв.
— Двадцать шесть, — подтвердил Сычёв. — Я спрашивал у них тут. Говорят, у них у самих нету.
Ковалёв обошёл позиции ещё раз, уже при свете.
Стало видно посёлок: длинный, растянутый вдоль путей, с водокачкой, с кирпичным зданием школы, с разбитыми станционными постройками и с чёрными провалами вместо крыш. Стало видно насыпь — рыжую, в свежих воронках. Стало видно лощину слева, от совхоза, широкую и пологую, по которой действительно можно было пустить что угодно.
И стало видно, что впереди, за траншеей Дзюбы, за проволокой, за минным полем, в двух-трёх километрах, на высотах, стоит пыль.
Много пыли. Ровная, во всю ширину горизонта, неподвижная — та пыль, которая стоит над техникой, которая выходит на исходные и больше не маскируется, потому что ей осталось ждать час.
Ковалёв стоял и смотрел на неё и знал, сколько там.
Он знал число, которое к вечеру станут называть в сводках, и знал, чем это кончится седьмого, восьмого, десятого. Он знал, что посёлок устоит.
И он с удивлением обнаружил, что сказать этого людям он не может не только потому, что нельзя, — а потому, что это им ничего не даёт.
«Поныри устоят» — это про посёлок. Это не про первую батарею Тюрина и не про Прокудина, который ночью сидел на бруствере. Устоять может рубеж, на котором выбило два полка из трёх. Знание, что рубеж устоит, не сообщает ни одному человеку на этом рубеже ничего о нём самом.
Впервые за двадцать три месяца он поймал себя на том, что его дар не жалко.
Он сел на станину, достал тетрадь и записал, пока было пять минут.
Записал про марш: три нитки с дистанцией восемьсот метров оправдали себя полностью, обстрел накрыл одну из трёх; обход, разведанный и провешенный днём, спас голову колонны; вехи надо резать со сколом, скол читается в темноте.
Записал, что тягач горит, а лошадь тянет, и что смешанная тяга в противотанковом полку — не отсталость, а страховка, и спорить с этим он больше ни с кем не станет.
Записал про развёртывание ночью на незнакомой местности — длинно, на полторы страницы, потому что об этом в его серой книжке не было ни слова, а надо было.
Что первое, что надо найти в темноте, — это одну линию, в которой нельзя ошибиться: насыпь, шоссе, реку, опушку. От неё мерить всё. Что промер шагами до двух предметов лучше, чем отсутствие промера до трёх. Что за ночь на чужой местности командир ошибётся в двух местах из двадцати, и что на рассвете надо иметь резерв времени именно на эти два, а не считать, что ошибок не будет. Что бланки карточек огня надо возить не в обозе, а в планшете у комбата, потому что обоз приходит на два часа позже, чем нужно.
Потом подумал и дописал:
«Чужие окопы всегда отрыты на вчерашний бой».
Солнце вышло из-за горизонта в стороне посёлка, и сразу стало тепло, и сразу над насыпью прошли первые самолёты.
Ковалёв закрыл тетрадь.
Он подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
К утру стояли.
Глава 13
Артиллерийская подготовка началась в четыре пятьдесят и шла пятьдесят минут.
Она была не по полку — полк стоял на юго-западной окраине, а били по посёлку и по высоте севернее, — но край её приходился по огородам, и по третьей батарее за эти пятьдесят минут легло четырнадцать снарядов.
Ковалёв лежал на дне ровика рядом со своим наблюдательным пунктом — щелью, отрытой за ночь в двадцати метрах от кирпичного фундамента, — и считал.
Он считал по секундам между приходом и приходом и по счёту определял, сколько стволов работает по этому квадрату, и вышло у него, что три батареи, из них одна тяжёлая.
Считать было незачем. Знание количества батарей, которые тебя обрабатывают, ничего не меняет: ни лечь по-другому, ни ответить.
Он всё равно считал, потому что перестать считать было хуже.
В пять сорок перенесли вглубь, и сразу за переносом пошла авиация.
Она работала по посёлку двадцать минут, тремя группами, и на посёлок было страшно смотреть: там, где вчера ночью стояли водокачка и станционные постройки, встало сплошное — не дым и не пыль, а какая-то бурая масса, в которой ничего не читалось.
В шесть ноль пять телефонист доложил:
— Товарищ майор, от Дзюбы. Идут.
Ковалёв поднялся на НП.
Они шли двумя группами.
Одна — вдоль насыпи, с левой её стороны, прикрываясь ею от посёлка. Другая — левее, по лощине от совхоза, широкой и пологой, о которой вчера предупредил охрипший майор.
Ковалёв взял бинокль и стал считать вслух, ровно и негромко, и телефонист рядом записывал.
— Вдоль насыпи: четыре… шесть… восемь. Восемь машин, за ними бронетранспортёры, за ними пехота цепью. По лощине: одиннадцать… четырнадцать. Четырнадцать. Итого двадцать две в первой волне.
Он опустил бинокль и посмотрел ещё раз, уже без бинокля, потому что бинокль обманывает по типам.
Средние. Короткостволых нет, все с длинными пушками, с экранами на бортах и на башнях. Штуки три самоходки без башен. Тяжёлых — ни одной.
Он стоял и смотрел на это и понимал, почему их нет и где они сегодня, и от этого понимания у него внутри было очень нехорошо.
— Бурмистров.
— Я.
— По батареям: идут средние. Тяжёлых нет. Работаем по правилу.
Бурмистров продиктовал в трубку, и слово «по правилу» ушло по пяти линиям одновременно.
Это был первый бой полка.
Двадцать три месяца Ковалёв воевал так: он видел танк, он видел своё орудие, и между тем и другим была его собственная рука — на маховике, на затворе, на плече наводчика.
Сейчас между ним и орудием было четыреста метров, телефонный провод и человек по фамилии Тюрин, которого он знал с августа сорок первого года.
Он не мог ничего сделать.
Он мог отдать команду, которую уже отдал, и ждать, пока её выполнят люди, которых он два года учил её выполнять.
Первая батарея открыла огонь в шесть двадцать одну.
Она открыла его не по тем, кто шёл вдоль насыпи, — по ним у неё был фронт, а по фронту стрелять по среднему танку с семисот метров Ковалёв запретил приказом по полку ещё в апреле. Она открыла его по третьей машине, которая вылезла из-за насыпи и подставила борт, разворачиваясь.
Ковалёв видел в бинокль трассу — короткую, розовую, идущую почти без превышения.
Он видел, как машина дёрнулась, встала и через семь или восемь секунд задымила снизу, от катков, а потом изнутри.
И только тогда он заметил, что считает уже не танки, а секунды, и что руки у него мокрые.
Дальше пошло то, ради чего всё это строилось.
Восемь машин, шедшие вдоль насыпи, развернулись на первую батарею. Это было единственное, что они могли сделать: их били с фланга, и они пошли туда, откуда их били, — то есть на Тюрина, в лоб, подставляя левый борт всему полю слева.
А слева, уступом назад, за огородными плетнями, в трёхстах пятидесяти метрах от их курса, стояла батарея Рябинина. Четыре орудия, не стрелявшие ни разу, не обнаруженные ничем, с секторами, промеренными ночью шагами.
Рябинин открыл огонь с четырёхсот двадцати.
Ковалёв смотрел в бинокль и потом много раз пытался вспомнить, что он в эту минуту чувствовал, и не мог вспомнить ничего, кроме одного: он считал.
— Есть. Есть вторая. Третья горит. Четвёртая — попадание, не горит, стоит.
Четыре орудия за девяносто секунд сделали двадцать шесть выстрелов и сожгли четыре машины и остановили пятую.