— Вы откуда знаете?

Ковалёв подумал. Потом сказал то, что можно было сказать:

— Слышал тоже. Там, в сорок первом. От тех, кто выходил.

Это была почти правда. Он действительно в сорок первом, в окружении, встречал людей, которые выходили с запада. Может быть, кто-то из них и говорил про крепость. Он не помнил. Но мог.

Ерёменко смотрел на красные стены.

— Надо бы зайти, — сказал он. — Посмотреть. Когда возьмут.

— Не зайдём. Приказ — обходить.

— Знаю, — сказал Ерёменко. — Я так. Вообще.

Они стояли рядом и молчали. Над крепостью поднимался дым. Внизу, в городе, грохотало.

Ковалёву захотелось сказать. Сказать замполиту: вот что, Афанасий Ильич, ты человек, который умеет находить людей и слушать, у тебя это профессия, ты в Доме культуры двадцать лет этим занимался. Когда война кончится — если доживёшь — приезжай сюда. Иди в эти подвалы, в казематы. Там на стенах надписи. Найди их. Запиши. Потом ищи тех, кто здесь был и выжил. Они будут в лагерях, в ссылках, их будут считать предателями, потому что были в плену. Найди их. Расспроси. Запиши. Пока они живы.

Он не сказал этого. Не мог.

Он сказал другое:

— Ты, Афанасий Ильич, запомни это место.

— Запомню, — сказал Ерёменко, не удивившись. — А зачем?

— После войны, — сказал Ковалёв, — сюда будут ездить. Люди. Много людей. Будут спрашивать: как это было. А рассказать будет некому. Тех, кто здесь был, — почти никого не останется. А те, кто останется, будут молчать. Потому что их никто не спросит.

— А вы откуда…

— Я так думаю, — сказал Ковалёв. — Всегда так бывает.

Ерёменко долго смотрел на него. Потом кивнул.

— Если доживу, — сказал он, — приеду. Спрошу.

— Доживи, — сказал Ковалёв.

Он сказал это просто, как говорят «будь здоров» при расставании. Но Ерёменко, кажется, что-то услышал в этом — что-то, чего Ковалёв не хотел туда вкладывать, — потому что посмотрел на него ещё раз, внимательно, по-замполитски, и ничего не сказал.

Полчаса кончились. Моторы остыли. Бурмистров подал команду.

Полк пошёл дальше. Мимо.

Дорога спускалась с гребня, огибала город с севера, шла через лес, через поле, через сожжённую деревню, снова через лес. Крепости больше не было видно. Только дым над деревьями, справа, на юге. И звук.

К вечеру вышли к Бугу.

Река была неширокая, мутная, с низкими песчаными берегами, заросшими ивняком. Понтонный мост сапёры навели ещё утром — длинный, серый, покачивающийся на воде, с перилами из верёвок. На мосту стоял регулировщик — девушка в пилотке, с флажками, — и пропускала машины по одной, с интервалами, потому что мост больше одной не держал. Очередь к мосту тянулась на километр. Полк встал в неё.

Ждали долго. Солнце садилось. Над рекой поднимались комары, тучами.

Ковалёв вылез из машины, пошёл к берегу.

У воды, у самого уреза, стоял столб. Старый, деревянный, покосившийся, наполовину сгнивший. Когда-то он был выкрашен полосами, красной и зелёной. Краска облезла, но полосы ещё угадывались. На самом верху, на ржавом гвозде, висела табличка — жестяная, пробитая пулей. Буквы на ней стёрлись, кроме одной: «С».

Пограничный столб. Тот самый. С сорок первого.

Ковалёв стоял и смотрел на него.

Здесь, на этом берегу, двадцать второго июня стояли пограничники. Здесь всё началось. Не для него — для него началось позже, севернее, в воронке у дороги. Но для страны — здесь. На этом берегу, у этого столба, на рассвете, когда с того берега ударили пушки.

А теперь он стоял у этого столба с другой стороны. Не с востока, а с запада — если считать по направлению движения. Он пришёл сюда оттуда, куда тогда отступали. И сейчас перейдёт туда, откуда тогда наступали.

За рекой была Польша.

— Товарищ гвардии майор, — сказал кто-то сзади.

Он обернулся. Кондратович. Белорус стоял на берегу, с рукой, уже без лубка — Мангасарова сняла его неделю назад, — и смотрел на столб. В руке у него был кисет. Пустой.

— Это граница? — спросил он.

— Граница.

— Значит, дальше — не наша земля.

— Дальше — не наша.

Кондратович постоял. Потом присел на корточки, зачерпнул горстью песок с берега — серый, влажный, речной, — и стал сыпать его в кисет. Сыпал медленно, аккуратно, чтобы не просыпалось. Набрал полный. Затянул тесёмку. Сунул за пазуху.

— Это зачем? — спросил Ковалёв, хотя знал зачем.

— Так, — сказал Кондратович. — Чтобы с собой было.

Он встал, отряхнул колени. Посмотрел на восток, туда, откуда пришли. Там, за лесами, за сотнями километров, под Гомелем, была его деревня. Сожжённая. С сараем.

— Я, товарищ гвардии майор, думал, что как Белоруссию освободим, так и всё. Домой. — Он помолчал. — А теперь понимаю — нет. Теперь дальше. До ихней земли. Пока там все сараи не кончатся.

— До ихней, — сказал Ковалёв.

— Ну и ладно, — сказал Кондратович. — Дойдём.

Он ушёл к машине. Ковалёв посмотрел ему вслед. Потом ещё раз — на столб. Потом нагнулся, взял с берега камешек — маленький, гладкий, речной, белый, — и сунул в карман. Сам не знал зачем. Просто так.

К мосту подошли в сумерках.

Девушка-регулировщик махнула флажком, и головная машина полка въехала на понтоны. Мост закачался. Вода под ним заплескалась. Машина шла медленно, осторожно, как по льду. За ней — орудие. За орудием — следующая машина.

Ковалёв ехал в пятой. Он смотрел через стекло на воду, на мост, на тот берег, приближающийся медленно, как во сне.

Гапонов, ехавший на тягаче сразу за его машиной, высунулся из кабины и крикнул:

— Товарищ гвардии майор! А там, на той стороне, — заграница?

— Заграница.

— А кухни там немцы тоже бросают?

Ковалёв не выдержал и засмеялся. Водитель рядом с ним тоже.

— Посмотрим, — крикнул он.

— Посмотрим! — радостно согласился Гапонов и нырнул обратно в кабину.

Машина съехала с понтонов на тот берег. Колёса ткнулись в песок, провернулись, зацепились. Машина выползла наверх, на дорогу.

Всё.

Полк переправлялся всю ночь. Ковалёв стоял на западном берегу, у съезда с моста, и смотрел, как идут его машины, его орудия, его люди. Одна за другой. Медленно. По качающемуся мосту над тёмной водой.

Он не считал их. Он видел, что все здесь.

Когда переправилась последняя машина — санитарная, с Мангасаровой в кабине, которая, проезжая мимо, помахала ему рукой, — он ещё постоял у моста, глядя на восток.

Над лесом, на востоке, стояло зарево. Брест. Там ещё горело. Там ещё, может быть, стреляли. В крепости, в подвалах, в казематах, где три года назад кто-то написал на стене последние слова. Сейчас там шли наши, осматривали, очищали. Может быть, кто-то из них сейчас проходил мимо той самой стены. И не заметил. Потому что было темно, и было некогда, и надпись была маленькая, неровная, нацарапанная на кирпиче.

Её найдут через несколько лет. Он это знал.

Она будет висеть под стеклом в музее. Он это видел.

И какой-нибудь девятнадцатилетний курсант будет стоять перед ней однажды летом, в жару, и перестанет слышать экскурсовода.

Он повернулся к реке спиной и пошёл к полку.

Утром полк ушёл на запад. К Висле. Туда, где немцы остановятся.

Брест остался позади. Крепость — тоже. Он видел её один раз, с гребня, в бинокль, полчаса, пока остывали моторы.

Больше он её никогда не увидит. В этой жизни.

Мимо.

Глава 9

Висла была широкая.

Ковалёв знал это по карте и по книгам. Знал цифру, знал, какой здесь берег, какое течение, какое дно. Но когда полк вышел ночью к воде, и он встал на берегу и посмотрел на тот берег, которого не было видно, он понял, что цифры ничего не говорят. Река лежала перед ним, как море. Чёрная, медленная, с отблесками ракет на воде. Тот берег угадывался только по вспышкам — там, в темноте, за водой, шёл бой.

Плацдарм.

Его захватили несколько дней назад. Гвардейская армия, та самая, сталинградская, пришла сюда с юга, по пятам за немцами, и с ходу, не дожидаясь понтонов, переправилась на лодках, на плотах, на бочках, на досках, вплавь, и зацепилась за тот берег. И держалась. Немцы с первого дня пытались сбросить её обратно в реку. Не смогли. Тогда подтянули танки.