— Я запрашивал, — сказал Дрозд. — Отвечаю дословно, чтобы вы поняли и больше не спрашивали. Пятьдесят седьмые выстрелы отпускаются частям, имеющим пятьдесят седьмые орудия по штату. У вас по штату двадцать ЗиС-три. Ваших четырёх орудий в штате нет.

— Они есть на огневых, товарищ подполковник.

— На огневых есть, — согласился Дрозд. — А в ведомости нет. Ковалёв, вы взрослый человек. Вы получили эти пушки вне всяких правил и понимали, на что идёте. Считайте, что вам дали двадцать шесть выстрелов и больше не дадут никогда.

Комбатов Ковалёв собрал в двадцать три часа, в блиндаже у входа, при одной коптилке.

Пришли все пятеро: Тюрин, Рябинин, Ключарёв, Малахов, Шестаков. Малахов был с перевязанной кистью — осколком зацепило уже потом, когда разбирали горящую повозку.

— Сначала обстановка, — сказал Ковалёв и коротко дал то, что дал оперативный: немец наступает главными силами на юг, вклинился на шесть — восемь километров, вторую полосу не прошёл, потери с обеих сторон большие.

Потом он помолчал.

— Теперь второе. Слушать внимательно, записать дословно и довести до каждого командира орудия лично. Не через старших на батарее. Лично.

Все взяли карандаши.

— Об открытии огня по тяжёлым танкам, — сказал Ковалёв.

Он говорил медленно, потому что формулировал на ходу и знал, что переформулировать будет некогда.

— Правило «подпускать на пятьсот» остаётся в силе для средних танков и самоходок. Для тяжёлых оно недействительно. Пишите: недействительно.

Ключарёв поднял голову.

— Товарищ майор, но ведь… — Он запнулся. — В указаниях сказано иначе.

— Знаю, что сказано.

— Там прямо: до дистанции уверенного поражения огня не открывать.

— Указания писались в сорок первом году, — сказал Ковалёв, — по тому противнику, который был в сорок первом году. Сегодня утром в двадцати километрах отсюда шесть расчётов выполнили этот пункт в точности и погибли, не сделав противнику ничего. Тяжёлый танк не обязан к вам подходить. Он останавливается на тысяче двухстах и бьёт вас с места, потому что у него оптика лучше и пушка длиннее, и он вас видит, как бы вы ни закопались.

В блиндаже было очень тихо. Коптилка потрескивала.

— Поэтому правило такое. — Он поднял палец. — Первое. Если тяжёлый идёт на вас — подпускайте, и бейте в борт, и только в борт, для чего батарея располагается так, чтобы стрелять во фланг, а не в лоб. Второе. Если тяжёлый остановился и ведёт огонь с места — вы уже не ждёте. Вы стреляете немедленно всем, чем есть, по смотровым приборам и по гусенице, не рассчитывая пробить, — и меняете позицию. Задача не поразить, задача — ослепить и заставить сойти с места. Третье. Ждать молча, пока вас расстреливают с километра, запрещаю. Это не выдержка. Это очередь.

Рябинин писал, шевеля губами.

— Товарищ майор, — сказал Тюрин, — а в указания это внесут?

Тюрин задал этот вопрос просто и не имея в виду ничего.

— Не знаю, — сказал Ковалёв.

— Так надо бы внести, — сказал Тюрин. — Раз оно такое важное, товарищ майор, надо, чтоб везде было. А то ведь у соседей-то книжка та же.

— Я знаю, Тюрин.

— Написать бы автору, — сказал Ключарёв. — Товарищ майор, вы же говорили, что подавали замечания по линии артуправления. Может, ещё раз подать?

Ковалёв смотрел на коптилку.

— Подам, — сказал он.

Он действительно подаст — в третий раз, восемнадцатого июля, и ответ придёт в сентябре, и в ответе будет сказано, что замечания учтены при подготовке нового издания.

Нового издания к тому времени будет ждать некому.

— Свободны, — сказал он. — Спать. Завтра, я думаю, ещё постоим.

Они разошлись, и он остался один.

Он вылез из блиндажа и постоял снаружи.

На северо-западе по всему краю неба стояло и переливалось: не зарево, как ночью, а такое ровное красноватое подсвечивание из-за горизонта, будто там, за краем земли, топили огромную печь. Гул не стихал. За день он к нему привык настолько, что тишины было бы страшнее.

Он вернулся, сел под коптилкой и достал тетрадь.

Сначала он записал то, что записал бы всякий.

Расход авиации противника по времени суток: наибольшая активность с шести до девяти и с шестнадцати до девятнадцати. В районах расположения резервов и на перекрёстках потери от авиации превышают потери от всех прочих видов огня, поэтому рассредоточение и щели обязательны и для тыловых подразделений, а не только для огневых.

Записал про лошадей: коновязь в лощине вблизи дорожного узла — грубая ошибка, лощина притягивает бомбу, потому что лётчик правит по местности.

Записал, что орудия на скате в отрытых окопах с интервалом двести метров пережили восемнадцать пикировщиков без единой потери.

Записал про «тигров» — со слов Чигрина, подробно, с дистанциями и с тем, как ведёт себя трасса на лобовой броне.

Потом посидел и написал ниже отдельно:

«Резерв — это когда всё зависит от тебя, кроме того, что происходит».

Потом перечитал и зачеркнул, потому что получилось красиво, а красивого он себе в тетради не позволял.

Написал вместо этого:

«За сутки полк потерял восемнадцать человек и не сделал ни одного выстрела. Вывод один: полк в резерве несёт потери, не нанося их, и это не простой, а расход. Из этого следует, что ждать надо в готовности не только по времени, но и по рассредоточению».

Посмотрел ещё раз на цифры.

Двадцать стволов. Двести восемьдесят девять человек. Двадцать шесть пятьдесят седьмых выстрелов, которых больше не дадут никогда.

Он вспомнил майора у обочины, который сказал «вас поберегут и кинут», и подумал, что майор был прав целиком, включая интонацию.

И подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Смотрел и считал.

Глава 12

Шестого июля полк тоже не сделал ни одного выстрела.

Разница была в том, что шестого Ковалёв уже знал, чего ждёт, и один раз этим воспользовался.

Утром он позвонил Дрозду и попросил разрешения провести рекогносцировку в северной части своей полосы — там, где полоса упиралась в железную дорогу.

— Основания? — спросил Дрозд, и в голосе у него было слышно, что он помнит позавчерашний разговор.

— Резерв обязан знать местность, на которую его могут вывести, товарищ подполковник. Полоса мне нарезана от железной дороги до высот. Высоты я знаю, там у меня четыре рубежа. Железную дорогу я не знаю вовсе, я туда не ходил.

Дрозд помолчал две секунды.

— Разрешаю, — сказал он. — В свою полосу. За полосу не выходить. Кого пошлёте?

— Командира четвёртой батареи. Он землемер.

— Землемер — это хорошо, — сказал Дрозд и положил трубку.

Малахов уехал в девять с четырьмя разведчиками, двумя повозками и своим дальномером, с перевязанной кистью и с приказанием вернуться до темноты.

Вернулся он в девятнадцать сорок, пыльный до бровей, и разложил на ящике кальку.

Кальку он вычертил сам, карандашом и тушью, четвёртым разрядом, как чертят люди, которые тридцать лет чертили за жалованье.

— Товарищ майор. Дорог две. По одной идти можно, по второй нельзя: мост через ручей сорок седьмого года, деревянный, я его смотрел — тягач не выдержит, а гружёная повозка пройдёт. Обход есть, вот тут, полем, тысяча двести метров, грунт держит, я сам проехал. Провешил вехами через двести шагов.

— Позиции?

— Две присмотрел. Первая у отдельного дерева, вот здесь, — он показал. — Вторая — у переезда, хуже, но с неё насыпь простреливается вдоль.

Ковалёв смотрел на кальку.

Он смотрел на неё минуты три, и Малахов терпеливо ждал, а потом Ковалёв сказал:

— Спасибо. Дорогу — спасибо особенно.

— Так позиции же главное, — сказал Малахов.

— Дорога главнее.

Он не стал объяснять, почему знает, что до позиций Малахова они не дойдут. Он знал только направление и знал, что оно севернее. Насколько севернее — этого в его памяти не было; там было слово, название станции, и всё.