Мяча не было.

И вот тут Полторанин совершил единственный за всё время подвиг по своей линии, и совершил его строго по правилам.

Он поехал на дивизионный склад, предъявил требование, оформленное по всем статьям, и получил — официально, с записью в книге, с накладной и с распиской — один мяч футбольный, кожаный, трофейный, бывший в употреблении.

— Как вам его дали? — спросил потрясённый Ерёменко.

— По требованию, — сказал Полторанин. — Он у них на складе шесть недель лежит и никому не нужен. Я спросил — они обрадовались.

Ковалёв, услышав об этом, долго молчал, а потом сказал Бурмистрову:

— Вот. Через инстанцию можно получить только то, чего никто не хочет.

Играли на выгоне за деревней, выгон был неровный, с кочками, ворота обозначили шинелями.

Сапёры выставили команду молодую и злую. Артиллеристы выставили кого набрали.

В воротах стоял Тюрин — потому что он был самый широкий и потому что бегать отказался наотрез, сказав, что ему тридцать шесть лет и что он воюет с августа сорок первого.

Пропустил он четыре.

А главное открытие вечера было другое.

Бурмистров играл.

Начальник штаба полка, сухой, точный, застёгнутый, человек, о котором никто в полку не знал ничего, кроме того, что он под Сталинградом потерял полк за девятнадцать часов, — снял гимнастёрку, остался в нательной рубахе и вышел в полузащиту.

Он играл так, что первые пять минут никто ничего не понял, а потом все поняли.

Он не бегал много. Он стоял в нужном месте раньше, чем туда приходил мяч.

— Товарищ подполковник, — сказал ему после игры кто-то из молодых, — вы где так научились?

— В Харькове, — сказал Бурмистров, надевая гимнастёрку. — «Локомотив», дубль, тридцать четвёртый — тридцать шестой год. Потом колено.

Он застегнул воротник, и на этом всё кончилось: через минуту это был опять начальник штаба, и за следующие три месяца он к этой теме не вернулся ни разу.

Артиллеристы проиграли четыре — три.

Гол престижа забил хлебопёк из июльского пополнения, тот самый, немолодой, что спрашивал про ромб.

Он же вечером пел.

Пел он неожиданно хорошо — высоким, чистым, совсем не подходящим к его лицу и рукам голосом, и когда он запел второй раз, все замолчали.

Ерёменко потом ходил вокруг него три дня и уговаривал перевестись в ансамбль армии, и хлебопёк отказался, и на вопрос почему ответил, что ему тут ромб выдали под расписку.

Письмо от Сычёва пришло двадцать шестого.

Оно было написано чужим почерком, круглым и девичьим, — писала сестра, — и подписано его собственной подписью, кривой и слабой.

'Товарищ майор здравия желаю. Сообщаю что живой. Резали два раза, теперь не режут, кормят манной кашей, встаю до окна и обратно. Доктор говорит три месяца.

Товарищ майор прошу проверить: ящик зелёный с зачёркнутой надписью на второй повозке, там панорама, чтобы не отдали. Кухню вторую сварили или нет. Если нет то в МТС Афанасий Кузьмич, ему сала. Скаты четыре у Некрасова в тринадцатой бригаде за ими, не забудьте, он отдаст.

Ещё прошу узнать у ездового Пантелеева Ф. И. не подобрал ли он моё в передке.

Кланяюсь всем. Старшина Сычёв'.

Про себя — четыре строчки. Про хозяйство — двенадцать.

Ковалёв прочёл письмо дважды, потом вызвал Пантелеева и прочёл ему вслух то место, где про него.

Пантелеев выслушал стоя.

— Так подобрал же, — сказал он. — Товарищ майор, отпишите ему, что подобрал и что сухая.

Ковалёв в тот же вечер написал ответ на полутора страницах.

Он написал, что панорама на месте; что кухню сварили, шов проварен дважды, Афанасий Кузьмич получил брезент, сала не нашлось; что скаты у Некрасова числятся и будут взяты; что тетрадь подобрал ездовой Пантелеев и держит при себе, высушил, никому не даёт и никому не показывал.

И в конце приписал одну фразу, над которой думал минут пять и всё равно написал:

«Возвращайтесь, Пётр Игнатьевич. У нас тут считать некому».

В ту же почту пришло письмо от Мамаева.

Мамаев командовал дивизионом в другой армии, писал редко, коряво и всегда по делу. В этом письме он сообщал, что жив, что дивизион его в июле дважды выбивало и дважды восстанавливали, что командир у него дурак, но дурак смелый, что хуже, и что он получил орден.

И в самом конце, без всякого перехода:

«А ещё товарищ майор пишут что вышли новые указания по танкам, вроде переиздание, говорят там про тяжёлые добавлено. Я не видал. У нас в дивизионе старые, мы по ним и живём».

Ковалёв положил письмо и долго сидел.

Потом достал тетрадь.

Он записал сначала служебное: про обучение на тринадцати орудиях, про макеты, про то, что расчёт, собранный из необученных, надо сколачивать не по номерам, а парами, потому что пара запоминает быстрее, чем одиночка.

Потом записал про трофейного лейтенанта: сорок два километра, два человека, сто девять единиц за месяц.

Потом подумал и записал отдельно:

'За три недели без единого выстрела я убедился в следующем.

Полк умеет воевать и не умеет жить. Воевать его научил я. Жить его учил Сычёв, и этому нельзя научить по расписанию, потому что вся эта наука состоит из знания, у кого что лежит и кому что нужно.

Такие люди нигде не числятся отдельной специальностью. В штате написано «старшина», и на эту клетку подбирают по анкете. Анкета показывает грамотность, честность и опыт работы в торговле. Она не показывает главного.

Пока этого человека нет, за него работает командир полка, и работает он хуже и дороже'.

Он перечитал.

Потом посмотрел на последнюю строчку письма Мамаева — про новые указания, которых он в глаза не видел и про которые впервые узнал из кривого письма из чужой армии, — и не стал про это писать вовсе.

Он вышел из палатки.

Ночь была тёплая, пахло лесом и дымом, и у второй батареи ещё не спали: там негромко играли на гармони и кто-то смеялся.

Он подвёл итог — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Считать некому.

Глава 21

Приказ пришёл четвёртого сентября в девятнадцать сорок.

Полку надлежало к шести часам утра пятого сентября сосредоточиться в районе Красной Слободы и быть в готовности к отражению танковых контратак противника на левом фланге дивизии.

Тридцать два километра.

Десять часов двадцать минут.

Ковалёв прочёл приказ, посмотрел на карту, потом в окно палатки, где третьи сутки шёл дождь, и сказал Бурмистрову:

— Посчитайте маршрут.

Бурмистров считал минут двадцать, с циркулем и с линейкой, и посчитал честно.

— По дорогам — тридцать восемь. Напрямую, через пойму и через Гниловку, — тридцать два. Товарищ майор, по карте через пойму идёт грунтовая, она обозначена как улучшенная.

— Она обозначена по состоянию на тридцать девятый год.

— Так точно.

— Кто-нибудь её видел?

Её видел Пантелеев. Он возил туда фураж третьего числа и вернулся к вечеру, и ему поверили, потому что ездовые врут про дорогу реже, чем кто бы то ни было.

Пантелеева привели.

— Дорога есть, товарищ майор, — сказал он. — Дорога хорошая была. Только по ней с утра прошёл корпус.

— Какой корпус?

— Танковый, — сказал Пантелеев. — И за им ещё стрелковая дивизия. И ещё артиллерия какая-то шла, не знаю чья, на тракторах.

Он помолчал и добавил то, ради чего его, собственно, и стоило спрашивать:

— Она теперь не дорога, товарищ майор. Она теперь борозда.

Вышли в двадцать два ноль ноль.

Полк на этот момент имел: тринадцать орудий, сто девяносто выстрелов при них, четыре «студебеккера», два ЗиС-пять, один мотоцикл, двадцать две повозки, шестьдесят две лошади и двести шестьдесят пять человек, из которых сто двадцать два не имели никакого опыта, кроме двух недель занятий на макетах.

Дождь шёл с первого сентября, не сильный, но непрерывный.

Первые четыре километра прошли за час десять, и это было хорошо, потому что шли по бывшему большаку с твёрдым основанием.