Он был к этому времени уже не подносчиком, а наводчиком — третьим за месяц на своём орудии, потому что двух предыдущих выбило, и потому что, как выяснилось, у него был глаз.

Наводчика делают полгода. Прокудина сделали за тридцать один день, потому что не было выбора и потому что он смотрел.

Убило его не у панорамы.

Его убило, когда он таскал снаряды: расчёт был в шесть человек вместо девяти, и подносчиков не было, и после третьего выстрела наводчик побежал сам, и брал по два выстрела сразу, в обе руки, — а не один двумя руками, как его учили ночью на десятое июля у орудия Тюрина.

Ему было девятнадцать лет, и в полку он был старым: четыре месяца и двадцать один день.

Ковалёв узнал об этом вечером, из сводки Бурмистрова, среди других восьми фамилий.

Он ничего не сказал, потому что говорить было нечего и некому.

Он только отметил про себя, что человека, которого он двадцать дней назад ставил в пример как «старого», уже нет, и что, значит, срок, за который новый становится старым, теперь измеряется не месяцами.

Двадцать девятого июля полк сняли с прямой наводки и вывели во второй эшелон дивизии — не потому, что кто-то прислушался, а потому, что узел наконец взяли и работы по дзотам на этом участке не осталось.

Бурмистров доложил итог за период с пятнадцатого по двадцать девятое.

Орудий налицо тринадцать. Из них девять ЗиС-три и четыре ЗиС-два. Потеряно за период семь орудий, все — ЗиС-три, все — на прямой наводке. Убито восемьдесят один, ранено сто сорок, эвакуировано сто три. Налицо личного состава сто пятьдесят четыре.

Расход боеприпасов: семьдесят шесть миллиметров — две тысячи двести девяносто. Пятьдесят семь миллиметров — ноль.

Уничтожено танков и самоходных орудий противника — ноль.

Ковалёв дочитал эту строчку и попросил повторить.

— Ноль, — сказал Бурмистров. — Танков за две недели на участке не было.

Ночью он сел писать.

Он записал всё, что надо было записать: ночную разведку молчащих точек, уступ с интервалом шестьдесят метров, отрывку до выкатывания, двадцать пять выстрелов в ровик, запрет на дневную смену позиции. Записал подробно, с временами, потому что это работало и это спасало людей, и потому что он знал, что это придётся делать ещё много раз.

Записал про щиты и про балку, в которой стоят шесть разбитых орудий, и про то, что снабжение имуществом, добытым вне ведомости, есть отдельная специальность, которой нельзя научить по инструкции.

А потом открыл новую страницу и написал то, ради чего сидел.

'За месяц я дважды убедился, что бумага не работает, и оба раза по-разному.

В июле мои «Указания» убили батарею потому, что их выполнили буквально. Указание командующего артиллерией о недопустимости использования противотанковых частей не по назначению не спасло полк потому, что его не выполнили вовсе.

В обоих случаях бумага была правильной.

Отсюда следует, что дело не в том, что написано, а в том, кому написанное выгодно исполнять. Моё правило исполняли, потому что оно давало командиру батареи готовый ответ и снимало с него решение. Указание о назначении частей не исполняют, потому что оно отнимает у общевойскового командира единственное средство и ничего не даёт взамен.

Практический вывод: требование, не дающее исполнителю средства, исполняться не будет, сколько бы раз его ни повторили. Если я хочу, чтобы полк не ставили под пулемёты, я должен не запрещать — я должен дать тем, кто ставит, что-нибудь другое'.

Он перечитал это и подумал, что «что-нибудь другое» у него есть только в виде тринадцати орудий.

Потом подумал, что ни одно из этих тринадцати за две недели не выстрелило по танку.

Полк создан ловить танки. За две недели он не увидел ни одного танка и потерял семь орудий и двести двадцать одного человека.

Он посидел, глядя на страницу, и подвёл итог — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Не для этого.

Глава 19

С тридцатого июля полк шёл вперёд и не стрелял.

Немец отходил. Он отходил не бегом и не в панике, а как отходит хорошо организованное хозяйство, которое закрывает за собой дом: по плану, по графику, оставляя после себя ровно то, что собиралось оставить.

Первое, что заметил Ковалёв, — это что деревни горели неправильно.

Он видел сожжённые деревни с сорок первого года и умел их читать. Деревня, сгоревшая в бою, горит пятнами: там, где легло, и по ветру. Деревня, которую подожгли отступающие второпях, горит с краю, от дороги, вдоль порядка.

Здесь дома стояли обгорелыми коробками все, поголовно, и между ними были целые промежутки нетронутой травы.

Каждый дом жгли отдельно. Изнутри. Соломой, засунутой под матицу.

Это заняло у кого-то целый день работы, и работали спокойно, с перерывом на обед.

Второе были колодцы.

В Плоском их было четыре. Два взорвали — опустили заряд и обрушили сруб. В третий сбросили дохлую корову. Четвёртый, у околицы, оставили целым и чистым, и вода в нём была хорошая, и сапёры двое суток не давали к нему подходить, потому что четвёртый колодец, оставленный целым среди трёх испорченных, — это приманка.

Он оказался чистым. Мину не нашли ни в срубе, ни в вороте, ни в воде.

Ковалёв потом думал об этом чаще, чем следовало. Он так и не решил, что это было: недосмотр, нехватка времени или человек, который не стал.

Третье была железная дорога.

Ветка шла от разъезда на юг, и на протяжении одиннадцати километров она была не взорвана, а разрушена ровно и непрерывно.

Ковалёв сошёл с дороги и подошёл посмотреть.

Шпалы были переломлены — все, подряд, каждая, поперёк, посередине. Рельсы вывернуты и лежали в стороне змейкой. Балласт взрыт бороздой.

Он присел на корточки и смотрел минут пять, и понял механику.

Это делала машина. Тяжёлый крюк, опущенный между рельсами и протаскиваемый паровозом; крюк цеплял шпалу за середину и ломал её, а следующим ходом — следующую, и так одиннадцать километров без остановки, со скоростью хода паровоза.

Ковалёв смотрел на переломленные шпалы и ловил себя на том, что ему интересно.

Это была прекрасная инженерная идея. Простая, дешёвая, надёжная, использующая уже имеющуюся тягу, дающая результат, не требующий ни взрывчатки, ни людей. Он мысленно прикинул усилие на крюке и понял, что оно порядка нескольких тонн и что конструкция должна быть на растяжение, а не на изгиб, и что сделана она, вероятно, из обычного вагонного лома.

Он поймал себя на этой мысли и встал.

Человек, придумавший эту машину, был хороший инженер и, вероятно, приличный семьянин.

— Товарищ майор, — сказал Бурмистров, подошедший сзади, — вы что тут?

— Смотрю, как сделано.

— Хорошо сделано?

— Отлично сделано, — сказал Ковалёв. — Пойдёмте.

Четвёртое были мины.

За период с тридцатого июля по пятое августа, когда полк не сделал ни одного выстрела и не видел противника, он потерял шесть человек убитыми и девять ранеными.

Все пятнадцать — на минах.

Двое — ездовые, на просёлке, на противотанковой, поставленной под колею. Один — связист, на растяжке в ольшанике, где тянул линию. Трое — в Плоском, на подворье, куда полезли за досками: под доской лежала мина-сюрприз в деревянном корпусе, которую миноискатель не берёт.

Ковалёв в тот же вечер издал по полку приказ: за досками, дровами, кирпичом, соломой, железом и всем прочим в освобождённых населённых пунктах ходить только с сапёром и только по разрешению командира батареи, лично.

Приказ был правильный и неисполнимый.

Люди всё равно лазали, потому что нужны были доски.

Женщину он встретил второго августа.

Полк стоял в Плоском вторые сутки, приводя себя в порядок, и Ковалёв обходил расположение и вышел на середину бывшей улицы, где из земли торчали печные трубы.

Их было много. Он машинально начал считать и насчитал шестьдесят одну, прежде чем сообразил, что делает.