В августе сорок первого, в сарае, никто не знал — и так и не узнал, — что пункт первый написан не для них. Теперь он сказал это сам, вслух, при шестерых, и почувствовал облегчение: будто взял обязательство при свидетелях и тем самым сделал его крепче.
Так, во всяком случае, ему казалось.
Записывали все. Рябинин — крупно, подчёркивая. Шестаков — аккуратно, как в училище, с полями. Землемер — в толстую клеёнчатую тетрадь, где у него, как потом выяснилось, были промеры всех выгонов района, в котором он до войны работал.
Тюрин не записывал. Он знал это наизусть, в первой редакции, и смотрел в стол. Тюрин был у речки в сорок первом, у запасной позиции, и подавал Ковалёву бронебойные в ту самую минуту, когда тот бросил наблюдательный пункт и побежал вниз.
Бурмистров записал последним.
Он писал медленно, своим прямым почерком без наклона, слово в слово. Потом, под последней строчкой, поставил дату: «7.III.43». И закрыл блокнот.
Ковалёв видел это, потому что стоял над самым столом. Даты не поставил больше никто. Правило датой не помечают: правило действует, пока его не отменят. Датой помечают обещание — чтобы потом было с чем сверить.
Бурмистров поднял на него глаза. Спокойно, без вызова — так начальник штаба смотрит на командира, отдавшего приказ, который начальник штаба исполнит, но в исполнимость которого не верит. Сказать он ничего не сказал. Он видел однажды, как командир полка, знавший все правила, к полудню стоял у второго орудия четвёртой батареи наводчиком, потому что умел лучше всех.
Один человек в этой комнате знал, откуда взялся пункт первый. Другой знал, чем он кончается.
Ковалёв сложил свой листок и убрал в карман, к печати.
— Вопросы?
Вопросов не было.
Вечером он сидел один в штабном бараке и заполнял тетрадь — третью, с уголком, обгоревшим в сталинградском цеху.
Записал: печать, знамя, штат на двадцать орудий, наличие — ноль. Людей — шестьдесят пять, по штату — пятьсот с лишним. Мамаев убыл к новому месту службы. Запрос в Гжатский райвоенкомат отправлен, за подписью командира и с печатью. Замполит назначен и едет откуда-то из-под Куйбышева; в телеграмме о его выезде значилось, что при нём следует «имущество клубное, громоздкое», и что это за имущество, в штабе не знал никто.
Потом, на чистой странице, первым, переписал новую редакцию пункта первого — своим круглым почерком с наклоном влево — и посмотрел на неё.
Дату ставить не стал.
За стенкой у фанерного ящика стоял с карабином Гуляев, сменившийся и заступивший снова, потому что людей, которым Сычёв доверял пост номер один, в полку пока было ровно двое. За окном, в темноте, лежала степь, за ней — Волга. На западе, за восемьсот километров, где-то южнее Орла, лежала земля, про которую Ковалёв знал всё, что только можно знать о земле, на которой ещё ничего не случилось.
Двадцать, подумал он. Двадцать строчек.
Он подвёл итог — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Полк принял.
Глава 2
Эшелон с матчастью пришёл на станцию Татищево одиннадцатого марта, в четвёртом часу утра, и Ковалёв увидел свой полк впервые.
Он стоял на насыпи в темноте и смотрел, как состав втягивается под фонарь. Платформы шли одна за другой, и на каждой, под брезентом, угадывалось одно и то же: щит, ствол, задранные к небу станины. Брезент был новый, заводской, и шёл поверх смазки.
— Двадцать, — сказал Сычёв рядом. Он считал платформы вслух, не сбиваясь, тем же голосом, каким считал снаряды. — Восемнадцать… девятнадцать… двадцать. Все тут, товарищ майор.
За двадцать месяцев Ковалёв принимал матчасть четыре раза. В августе сорок первого — три сорокапятки, из них одна новая и две из ремонта, и Сычёв тогда забраковал две панорамы подряд. В апреле сорок второго, в Дорохове, — первые ЗиС-3, и там старшина искал недостачу четыре часа и нашёл.
Сейчас перед ним стоял целый эшелон, принадлежащий ему.
— Разгружать будем при свете, — сказал он. — Оцепление выставить сейчас.
Сдавал матчасть приёмщик с базы, техник-лейтенант по фамилии Зотов, лет двадцати пяти, в замасленной телогрейке поверх формы, с наганом и с папкой. Он был из тех, кто за войну научился сдавать всё что угодно кому угодно и знал только одно слово: «наряд».
— Двадцать единиц, семьдесят шесть миллиметров, образца сорок второго года, — сказал он. — Горьковские, февральский выпуск. Принимайте, товарищ майор, у меня в Ртищеве ещё одна выдача.
— Принимать будет старшина, — сказал Ковалёв.
Зотов посмотрел на Сычёва — на пожилого мужика в валенках, с тетрадью под мышкой и очками в железной оправе, торчащими из нагрудного кармана, — и в лице у него что-то дрогнуло.
Правильно дрогнуло, подумал Ковалёв.
Принимали весь день.
Сычёв начал с того, что обошёл все двадцать орудий кругом, ни к чему не притрагиваясь, только глядя, и на этот обход у него ушло сорок минут. Зотов ходил за ним, и по нему было видно, что он предпочёл бы, чтобы старшина ругался: молчаливый приёмщик хуже крикливого.
Потом со стволов сняли смазку, и началось то, что Ковалёв в прошлой жизни называл входным контролем, а здесь это называлось просто: старшина смотрит.
Он смотрел подъёмный и поворотный механизмы — крутил маховики от упора до упора и слушал, не хрустит ли. Он смотрел щиты на трещины по сварке. Он лазил под лафеты и щупал рессоры. Он открывал и закрывал затворы, считая вслух, и на четырнадцатом орудии затвор пошёл туго, и Сычёв, ничего не говоря, подозвал Зотова и заставил закрыть его самого — пять раз подряд.
— Идёт же, — сказал Зотов.
— Идёт, — согласился Сычёв. — А у заряжающего в бою рука в крови и рукавица скользит. Записываю: затвор четырнадцатого туго, требует притирки.
— Наряд закрыт по годным.
— Так он годный и есть, — сказал старшина. — Я ж не бракую. Я записываю.
Ковалёв стоял в стороне и не вмешивался.
Он знал про эти пушки больше, чем знал о них Зотов, и, пожалуй, больше, чем знали на заводе. Знал, что к сорок третьему году завод гонит их потоком, что на конвейере стоят бабы и мальчишки по четырнадцать лет, что приёмка идёт вал за валом, и что при таком темпе брак — не преступление, а арифметика: из двадцати две обязательно будут с сюрпризом.
Он знал и другое, чего не знал никто на этой станции: что этих пушек сделают больше ста тысяч, что до конца века они простоят на вооружении в полудюжине армий и что через много лет одну такую поставят на постамент в городе, где сейчас, в марте сорок третьего, нет ни одной целой улицы.
Он смотрел на них и видел не памятники, а двадцать строчек в штате.
Свои строчки они начали отрабатывать к вечеру, и отработали не все.
Пробный отстрел Сычёв потребовал сам.
— Товарищ майор, без отстрела не подпишу. Накатник на глаз не смотрится. Он или держит, или не держит, и это видно только на выстреле.
— Снарядов нет, — сказал Зотов с облегчением человека, у которого нашёлся неотразимый довод. — Боеприпас идёт отдельным нарядом. Будет к концу месяца.
— Снаряды есть, — сказал Сычёв.
Ковалёв не стал спрашивать. Он потом, уже под вечер, узнал, что в Татищевском лагере, кроме их полка, формировался запасной артиллерийский, а при запасном была учебная батарея, а при учебной батарее — старшина, у которого в марте плохо было с табаком.
Стреляли на пустыре за лагерем, с рассвета двенадцатого, по одному выстрелу с орудия.
Работа эта была скучная и красивая одновременно. Ствол уходил назад по люльке, указатель отката полз по линейке, и в этом было что-то от медицинского осмотра: пушка кашляла один раз, и по тому, как она кашляла, становилось видно всё.
Восемнадцать раз указатель останавливался там, где ему полагалось, и ствол уходил обратно до места, плотно.
Два раза — нет.
Девятое орудие откатилось коротко и не дошло на возврате: ствол встал, не добрав до места ладони. Пятнадцатое дало течь по штоку — на снегу под люлькой появилось тёмное пятно веретённого масла, маленькое, аккуратное и совершенно безнадёжное.