Сукно на государевых дрожках было съедено подчистую — от него остались лишь жалкие клочья. Елизавета Алексеевна, сидевшая у моей постели, не заметила, как с окошка в ее кабинете исчез ее носовой платок. Лишь позже, когда слуги в панике обыскали все щели и углы, нашли в одной из темных расщелин маленький клочок ткани — всё, что осталось от платка.
Казалось, даже мыши в этом доме стали вестниками беды, унося с собой частицы тепла и покоя, того краткого мига гармонии, которая установилась между Александром и Елизаветой.
В этом было что-то мистическое, жуткое, и я не мог не задаться вопросом: а не проделки Шайтана тому виной? Не гонит ли он меня на тот свет? Мешает менять историю?
— Ты знаешь легенду о короле Попеле? — спросила меня жена, уставшая вздрагивать от мышиного шороха.
— Нет, расскажи, — выдавил я пересохшими губами.
Елизавета протерла платочком мой лоб и начала рассказ:
— Давным-давно в Польше жил злой князь Попель. Он занимался исключительно охотой и развлечениями и совсем не заботился о благе страны, не защищал ее от набегов с севера. Родственники его упрекали, и однажды злые от замечаний князь и его княгиня пригласили их на застолье. Гостям предложили вино. Когда они выпили, тут же умерли — в кубках был яд. Через несколько дней замок окружили полчища крыс и мышей. Они не трогали крестьянских хозяйств и упорно пробирались в замок. Их писк и шорох сводил с ума — прямо как нас сейчас. Попель и его жестокая жена попытались спастись на озере, где на острове стояла одинокая башня. Грызуны поплыли следом. Они набросились на княжескую чету и съели ее заживо.
— Жуть какая! Чего только люди не напридумывают.
— Старая башня действительно существует, и ее называют Мышиной.
Я успокаивающе погладил жену по руке.
— Мы не в башне, нам ничто не грозит.
Елизавета вдруг зарыдала. Дурацкие мыши или легенда пробили бастионы ее показного спокойствия.
Мне безумно захотелось сделать ей что-то хорошее. Что? Ну хотя бы извиниться от лица Александра за все то горе, что ей причинил.
Дождался, пока она успокоится, собрал силы в кулак и начал признание:
— Бог наказал меня сполна за то равнодушие, коего ты, Lise, не заслуживала. Моя вина, моя ошибка, и исправить ее уже невозможно. Только испросить прощения. Никогда, слышишь, никогда ты не отвергала меня! Не могу облечь в слова ту благодарность, что годами копилась в груди, — и прежде не умел её высказать, да и теперь слов не хватает.
Императрица смотрела на меня в немом удивлении. Ее покрасневшие глаза снова наполнились слезами.
Я тяжело задышал.
— Сколько раз замечал я в твоем молчании тяжкий груз — тоску и усталость, что ложились тенью на лицо. Даже легкая улыбка не могла скрыть печали в твоих глазах. До сих пор режет сердце воспоминание о том взгляде — о том, как он говорил без слов. Ты встречала все мои нелепые порывы и бессмысленные, бесчестные поступки с непоколебимым спокойствием — и только теперь я вижу, чего это тебе стоило. Единственная моя!
— Я все забыла, Саша. Все-все! Мы говорили уже об этом. Позабыл? Ты же сам сказал, что мы как молодожены, только не по приказанию родителей…
Грудь сдавило, воздуха не хватало. Я силился продолжить, но слова не хотели вылетать изо рта — язык отказывался повиноваться.
— Молчи! Молчи! Тебе трудно разговаривать, — взмолилась Елизавета, совершенно вздернутая моими словами и моим состоянием.
Я упрямо покачал головой. Преодолевая спазм в горле, произнес тихим шепотом:
— Твое больное сердце… Оно такое большое, что его хватало на нас двоих. Ты еле держишься на ногах, но продолжаешь обо мне заботиться. Словно это не я мучал тебя безучастной холодностью… Годы напролёт ты одна держала меня на плаву, хранила свою беззаветную любовь, всегда была рядом в трудную минуту, даря твердость и мужество — и как я мог этого не видеть?
Голова бессильно упала на подушку. Меня раздирала боль в правом боку. Прежде чем забыться в спасительном беспамятстве, я хрипло выкрикнул:
— Фельдъегерь от Дибича. Пустить ко мне в любом случае!

Глава 12
Вместо фельдъегеря 10-го ноября от Дибича прибыл молодой унтер-офицер, англичанин Иван Васильевич Шервуд. Тот самый Шервуд, к фамилии которого Николай I добавит приставку «Верный».
Мы уже встречались этим летом в Петербурге. Через Виллие он добился аудиенции и сообщил, что случайно узнал о существовании секретного заговора в 1-й и 2-й армиях. Александр поручил ему глубже проникнуть в планы заговорщиков.
Шервуд встретился в Белой Церкви с Дибичем и Чернышевым. Передал им полный список заговорщиков. И его послали ко мне с подробным рапортом о состоянии дел. Еще не зная о моей болезни, благородный Дибич, наверное, решил, что Шервуд заслуживает быть отмеченным за верную службу, что я награжу доброго вестника.
Новости и вправду были добрыми. Офицеры Черниговского полка и Пестель были арестованы. Мятеж на юге удалось предотвратить. Свержение Романовых по испанскому сценарию Рафаэля Риего-и-Нуньеса, начавшего восстание в провинции, отменено полностью и окончательно.
Что происходит в Петербурге, Шервуд не знал. Слишком мало прошло времени. Дибич уже должен быть в столице, но насколько все произойдет удачно? Я надеялся, что у него получится, что моя скоропостижная смерть не помешает вовремя нейтрализовать негодяев.
Моя скорая кончина уже стала очевидной для врачей. Состояние ухудшалось все больше и больше, лихорадка усиливалась. К прежним болям добавилась сильная рвота, помутнение сознания. Накануне я причастился Святых Тайн. Сегодня Виллие поставил мне на затылок тридцать пиявок. Еще холодные примочки на голову. Все это позволило мне выслушать доклад Шервуда.
Эта аудиенция отняла последние силы. Все шло к скорбному финалу.
Виллие и Тарасов признавали, что болезнь поразила печень и другие органы, связанные с отделением желчи, отмечали прогрессирующую желтушность кожи, боялись кровоизлияния в мозг, сепсиса. Их диагноз был неопределённым — не то эндемическая крымская болезнь, не то двух с половиной дневная горячка, не то желчная желудочная лихорадка. Их надежда на царскую «крепость натуры» таяла с каждым часом.
В промежутке между провалами, когда я отключался, мне удалось призвать всех в кабинет и строго потребовать:
— Если неизбежное случится сегодня или завтра, ни под каким предлогом не сообщать о моей смерти раньше, чем через неделю. Это не лихорадочный бред, а соображение высшей государственной важности. Поклянитесь!
Елизавета Алексеевна упала в обморок.
Собравшиеся принесли клятву на иконе. Виллие выглядело озадаченно, но так ему не привыкать подписывать фальшивое заключение.
— Князь, — окликнул я Волконского прерывистым голосом. — На столе мое письмо цесаревичу. запечатать и хранить как зеницу ока. Передашь из рук в руки. Там же найдешь описание церемониала погребения бабушки. Он тебе пригодится через неделю.
Зачем Александр захватил с собой этот документ, я так и не понял. Очередное странное свидетельство в копилку доказательств, что он допускал возможность своей смерти.
Так об этом скажут. Но быть может, все проще? Этот документ ему понадобился для Елизаветы Алексеевны — чем не вариант?
Ближе к ночи началась агония. Лихорадка будто отступила, но сознание путалось, а головная боль сводила с ума.
Несмотря на забывчивость и беспамятство от усиливающегося угнетения мозга, я чувствовал присутствие императрицы и временами, когда зрение прояснялось, — распятие на золотом медальоне, висевшем над диваном. Это распятие всегда и везде сопровождало государя, он его хранил как святыню.
— В своей невозвратной потере единственно утешаюсь тем, что тебя не переживу. Мы скоро встретимся на небесах, — словно сквозь вату донесся голос Елизаветы Алексеевны.
Не знаю, какой ответ она ждала, но я вдруг вспомнил, что забыл написать Николаю еще одну вещь. Сейчас она мне казалась такой важной, что мне неимоверным усилием удалось прошептать: