У него было двадцать суток, триста семь человек, двадцать орудий, из них четыре — таких, которых почти ни у кого нет, и двадцать шесть выстрелов к ним.
И была земля, в которую наконец-то можно было копать.
Ковалёв достал тетрадь, присел на станину и записал итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Выгрузились ночью.
Глава 9
Задачу полку поставили пятнадцатого июня, в блиндаже, вырытом так, что Ковалёв, войдя, невольно посмотрел на накат.
Накат был в три бревна, с земляной подушкой, и сделан был не на живую нитку, а как делают, когда есть время: брёвна подогнаны, перекрытие выведено в ноль, вход с коленом.
Ставил задачу подполковник из штаба артиллерии фронта, немолодой, с усталым и очень спокойным лицом, по фамилии Дрозд. На столе перед ним лежала карта, и первое, что Ковалёв на этой карте увидел, было количество карандашных значков.
Их было столько, что местность под ними едва просматривалась.
— Ваш полк, — сказал Дрозд, — включается в резерв командующего артиллерией фронта. Что это значит практически. Вы никому не приданы. Вы не занимаете переднего края. Вы стоите здесь, — карандаш лёг на кружок километрах в двадцати от передовой, — и ждёте.
— Чего ждём, товарищ подполковник?
— Того, что немец обозначит главный удар, — сказал Дрозд. — Он его обозначит не сразу и не там, где мы думаем. Вас бросят туда, где он пойдёт, и бросят ночью, потому что днём вы никуда не поедете.
Ковалёв кивнул. Всё это он уже слышал — от Званцева, в июне, только другими словами.
— Теперь то, ради чего я приехал. — Дрозд взял карандаш поудобнее. — Резерв, который ждёт с закрытыми глазами, — это не резерв, а обоз. Поэтому ваша задача на ближайшие сутки и дальше: разведать и оборудовать рубежи развёртывания. Не один. Ваша полоса вероятного применения — вот эта, от железной дороги до высот. Внутри неё определите танкоопасные направления и подготовьте на каждом рубеж.
— Что считать подготовленным рубежом, товарищ подполковник?
Дрозд посмотрел на него с некоторым интересом.
— А что вы сами считаете?
— Отрытые окопы на двадцать орудий с ровиками и ходами, — сказал Ковалёв. — Плюс запасные на каждое орудие. Плюс ложные. Плюс карточки огня на каждое орудие с промером до ориентиров. Плюс маршрут выхода, разведанный и провешенный, с указанием времени на выдвижение. Плюс люди, которые эти маршруты прошли ногами, а не по карте.
В блиндаже стало тихо.
— Записывайте, — сказал Дрозд куда-то в сторону, и сидевший у стенки капитан с планшетом начал записывать. — Вот именно это и считать подготовленным рубежом. Товарищ майор, вы это откуда взяли?
Ковалёв на секунду промедлил.
— Из сорок первого года, товарищ подполковник, — сказал он. — Под Ельней. У нас тогда мешок получился, и я перед этим отрыл девять таких точек по путям отхода. Три из них потом пригодились.
— Кто разрешил?
— Начальник артиллерии дивизии. Подполковник Званцев.
— Званцев, — повторил Дрозд и усмехнулся. — Ну да. Как же.
Он свернул карту.
— Сроку у вас, товарищ майор, немного. Сколько — не знаю. Может, месяц, может, неделя. Работайте так, как будто послезавтра.
Первые двое суток Ковалёв не копал. Он смотрел.
Он объехал верхом всю полосу, которую ему нарезали, и потом ещё соседние, и то, что он увидел, легло ему поперёк горла.
Он увидел оборону.
Не рубеж. Не линию окопов, отрытых за ночь перед боем. Он увидел то, чего за двадцать три месяца не видел ни разу: местность, приведённую в порядок целиком, на всю глубину, заранее, спокойно и по плану.
Траншеи шли в несколько линий, с ходами сообщения между ними, с одетыми крутостями, с блиндажами в три наката, с отхожими местами и водоразборными точками. Позиции артиллерии были отрыты с окопами на каждое орудие и с ровиками отдельно от орудий. Между ними — щели для личного состава, не ближе двадцати метров, и не по одной.
Он проехал мимо противотанкового опорного пункта и слез с лошади.
ПТОП стоял на скате, у дороги, и в нём было шесть орудий, отрытых так, что с фронта не читалось ни одно. Сектора расчищены. Между орудиями — ходы. У каждого орудия — запасная позиция в ста метрах и ход к ней. Перед фронтом — минное поле, обозначенное для своих вешками с цветной тряпицей.
А в трёхстах метрах правее, на приметном бугре, откуда открывался прекрасный обзор и куда любой наблюдатель ткнул бы пальцем не глядя, стояла батарея.
Ковалёв посмотрел на неё в бинокль.
Четыре орудия под маскировочными сетями. Свежая земля брустверов. Натоптанные тропы. Ящики у станин, сложенные аккуратным штабелем. Всё как надо, всё как учат, всё на виду — и всё это было сделано из брёвен, старых колёс и жердей, и стояло там ради того, чтобы по нему стреляли.
Он стоял и смотрел на эту ложную батарею минуты три.
Потом поехал дальше и на протяжении следующих двенадцати километров насчитал таких ещё девять.
К вечеру второго дня он сел на станину, закурил чужую папиросу — он не курил, но тут взял — и разобрал по частям то, что с ним происходило.
Всё, что он видел сегодня, было написано у него в тетради.
Три позиции, из них ложная — первой. Щели отдельно от орудий. Ровики отдельно от ровиков. Фланговый огонь. Карточка огня с промером до ориентиров. Запасная позиция с ходом. Минное поле перед фронтом ПТОПа, обозначенное для своих.
Всё это он два года орал в пустоту.
Он орал это капитану Ремизову у сарая под Лесками, и Ремизов ему сказал: «А в уставе не написано, что у меня рота вчера побежала». Он орал это в берёзовой роще под Гущином четырнадцати командирам, половина из которых дремала первые сорок минут. Он писал это огрызком карандаша на последних страницах тетради, в мокром папоротнике, и прятал тетрадь от собственного особого отдела.
А теперь это делала вся армия.
Делала не потому, что он написал. Делала потому, что за два года это выучили — не по книжке, а по-другому, единственным способом, каким такие вещи и выучиваются.
Он сидел на станине и честно проверял себя на нехорошее чувство, потому что знал, что оно где-то тут есть.
Оно было.
Ему хотелось, чтобы это было его. Хотелось, чтобы вот эта ложная батарея на бугре и вот эти щели в двадцати метрах от орудий стояли здесь потому, что он в августе сорок первого положил перед Ремизовым бревно, старое колесо и лист жести.
Ковалёв посмотрел на это чувство внимательно и не стал себя за него ругать, потому что ругать себя бесполезно, а считать — полезно.
Он посчитал.
За два года на этом направлении полегло столько людей, что цифру он знал и старался не доставать её лишний раз. Каждая линия, которую он сегодня объехал, была написана этими людьми. Ложную позицию придумал не он: её придумали одновременно в сотне мест сотни командиров, потому что человек, у которого дважды накрыли настоящую, на третий раз ставит бревно. Щели в двадцати метрах от орудий придумала немецкая авиация в сорок втором году, и заплатили за них расчёты, которые ложились под лафет.
Он был одним из этих сотен. Он был, может быть, первым и точно был самым громким, и его строчки разошлись по трём фронтам раньше других, — и это стоило, по его расчёту, каких-то процентов.
Всё остальное сделали два года мёртвых.
От этого было одновременно горько и легче, чем он ожидал, и Ковалёв, докурив чужую папиросу, понял, почему легче.
Потому что эту войну можно было выиграть только так.
Один человек с тетрадкой, даже такой, который читал учебники следующего века, не выигрывает войну. Он даёт проценты. Войну выигрывает армия, которая научилась — сама, дорого, задним числом, — и вот она, научившаяся, лежала сейчас вокруг него на глубину в сорок километров и молчала.
Мамедова он встретил на третий день, на дороге, и узнал не сразу.
Тот ехал навстречу на «виллисе», в майорских погонах, и лицо у него было чёрное от загара, а не от усталости, как в сорок первом.