Он помолчал.

— И второе. Пуля, выпущенная вверх, падает вниз. Вчера в соседнем полку так убило человека, я читал донесение. Вы хотите, чтобы сегодняшней ночью у нас был убитый по этой графе?

Молчание было тяжёлое.

Он понимал, что прав, и понимал, что это ровно тот случай, когда правота ничего не стоит и портит людям единственную ночь за четыре месяца.

И тут Ерёменко, стоявший у приёмника, сказал громко, на весь двор:

— Правильно. Патроны казённые. А гармонь моя.

И полез в свою повозку.

Гармоней у Ерёменко было две. Одну он выдавал в батареи по очереди, а вторую, хорошую, тульскую, держал при себе и не давал никому.

Он вытащил хорошую.

Играл он неважно, по-клубному, но громко и в лад, и через минуту у передка пели — сначала трое, потом человек двадцать, потом все, кто мог.

Пели «Огонёк». Потом «Синий платочек». Потом что-то, чего Ковалёв не знал и что, вероятно, было местное.

Кто-то принёс два ведра воды из четвёртого колодца — того самого, чистого.

Пели до двух часов, и Ковалёв не расходил их, и сам не ушёл, и стоял у колеса, и один раз поймал на себе взгляд Бурмистрова, который тоже не пел и тоже не уходил.

Немец в эту ночь бил по соседям — видимо, по ракетам — и разбил две машины, и ранил четверых.

Полк не задело.

Ковалёв сел писать в третьем часу.

Записал про машину для разрушения пути: устройство, принцип, расход, скорость; и что при восстановлении такого участка шпалы негодны все поголовно и планировать надо полную замену, а не выборочную.

Записал про колодцы: три испорчены, четвёртый оставлен чистым; мины не обнаружено; правило — к неиспорченному источнику среди испорченных подходить только после проверки, но и после проверки первым пить не расчёту, а одному человеку, и через два часа остальным.

Записал про мины в подворьях и про то, что приказ, запрещающий людям брать доски на пепелище, не исполняется, потому что доски нужны, и что вместо запрета надо назначать по одному сапёру на батарею и разрешать через него, иначе будут ходить без него.

Потом посидел и написал отдельно:

'Учительница в Плоском ведёт список: угнанные, ушедшие, убитые, дворы, отобранное. Пишет на обоях с изнанки. Говорит: пишу, чтоб было. Дал две тетради и карандаши.

Сказал ей, что список существует, только если он в двух местах. Это верно и для всего прочего.

Если бы в Клушине была такая женщина, я бы знал, как звали бабку, и долг был бы отдаваем. Долг неотдаваем не потому, что некому, а потому, что не записано.

Из этого один практический вывод, и он не военный: записывать надо сразу и до того, как станет нужно. После — уже не восстановишь'.

Он перечитал и оставил, хотя к службе это не относилось никак.

Потом он вышел из блиндажа и постоял.

Было темно и тепло. За сараем давно заглушили движок. Где-то ещё пели, но уже негромко и вразнобой, и голоса были хриплые.

На востоке, в той стороне, где стоял город, ничего не было видно: до Орла было около шестидесяти километров, и оттуда не доносилось ни звука, потому что там уже третьи сутки никто не стрелял.

Он подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Салют слышали по радио.

Глава 20

С двенадцатого августа полк стоял.

Фронт на этом участке остановился и стоял тоже: немец отошёл на подготовленный рубеж и зацепился, наши подтягивали тылы, и наступило то состояние, которое в сводках называется «бои местного значения», а в жизни означает, что три недели ничего не происходит.

Полк вывели в резерв командующего артиллерией армии и поставили в лесу у деревни Нижняя Гнилуша — название, над которым полк смеялся первые двое суток, а потом перестал, потому что лес был хороший, сухой, с родником, и деревня уцелела почти вся.

Тринадцать орудий. Сто сорок три человека.

Пятнадцатого пришло пополнение: сто двадцать два человека.

Орудий не пришло.

Ковалёв запрашивал дважды и получил дважды один и тот же ответ: матчасть будет подана по мере поступления с заводов, ориентировочно в сентябре.

— Двести шестьдесят пять человек и тринадцать стволов, — сказал Бурмистров, положив перед ним строевую записку. — Товарищ майор, у нас на батарею приходится два с половиной орудия.

— Я умею делить.

— Я не про деление. Я про то, что мы теперь месяц будем учить двести шестьдесят пять человек на тринадцати орудиях, и половина из них за месяц подойдёт к пушке три раза.

— Знаю, — сказал Ковалёв. — Будем учить по очереди и на деревянных макетах. И на земле.

Он расписал расписание в тот же вечер: подъём, два часа на матчасти, два часа теории под навесом, час на земляных работах, потому что копать надо уметь всем, и полчаса на вынос раненых, потому что это он теперь ставил в расписание отдельной строкой и навсегда.

Расписание было хорошее.

Выполнить его полностью не удалось ни одного дня, и не потому, что мешал противник.

Мешало хозяйство.

Трофейная история началась шестнадцатого.

К этому времени полк оброс имуществом, как обрастает всякая часть, две недели идущая по земле, с которой только что ушёл противник.

У полка появились: немецкая полевая кухня на резиновом ходу, исправная и хорошая; девять лошадей сверх штата, из них четыре немецкие, тяжёлые, годные под орудие; три брезента, каких в Красной армии не делали; связной мотоцикл без коляски, который заводился через раз; два бидона, генератор от разбитого автомобиля, ящик инструмента и — предмет тайной гордости всего хозвзвода — походная пекарня, вернее, её половина, без топки.

Ничего из этого по документам у полка не было.

Шестнадцатого августа прибыл представитель трофейной команды, и Полторанин пошёл к нему с ведомостью.

Он составил ведомость сам, за два вечера, по форме, честно, в двух экземплярах, с указанием места и обстоятельств обнаружения каждого предмета.

Он показал её Ковалёву накануне.

Ковалёв читал её и чувствовал, как у него медленно портится настроение.

— Полторанин.

— Я, товарищ майор.

— Вот здесь. Кухня.

— Так точно. Кухня полевая, немецкая, на резиновом ходу, ёмкость котла ориентировочно двести литров, обнаружена третьего августа в районе Плоского, исправна.

— А зачем вы её сюда вписали?

Полторанин посмотрел на него с недоумением.

— Так она же есть, товарищ майор.

— Она есть, — согласился Ковалёв. — А у нас из двух своих одна, и та с потёкшим котлом. Вы понимаете, что будет, если вы подадите её в ведомость?

— Её примут по акту и вывезут на сборный пункт, — сказал Полторанин. — Товарищ майор, я понимаю. Но она же трофейная. Она подлежит сдаче.

— Полторанин, у меня двести шестьдесят пять человек и одна кухня.

— Я подал заявку на кухню по табелю, — сказал старшина. — Вот копия, от девятого числа. Обещали в сентябре.

Ковалёв положил ведомость на стол.

Он смотрел на этого человека — тридцати пяти лет, аккуратного, с прекрасным почерком, три года в торговле до войны, честного до последней запятой, — и понимал, что не может сказать ему «не вписывайте», потому что не может приказать подчинённому подать заведомо неполный документ, и потому, что Полторанин, если ему приказать, выполнит и будет потом четыре месяца из-за этого не спать.

И понимал, что Сычёв никогда не поставил бы его перед этим выбором.

Сычёв не спрашивал. Сычёв приходил и докладывал постфактум: «Товарищ майор, кухня трофейная у нас числится как отремонтированная своя, номер я выбил, акт есть, вот подпишите». И Ковалёв подписывал, зная, что подписывает, и это было между ними, и старшина брал на себя ровно ту часть, которую командиру полка знать не следовало.

Полторанин брал на себя только то, что было написано в его должностных обязанностях.

Это и называется — честный человек.

— Подавайте, — сказал Ковалёв.

Кухню увезли восемнадцатого. Вместе с ней увезли четырёх немецких лошадей, два брезента из трёх (третий Полторанин честно записал как пришедший в негодность, и это была правда), генератор и половину пекарни.