— Потери какие?

Бурмистров посмотрел на него.

— Будете считать? — спросил он.

Ковалёв помолчал.

— Нет, — сказал он. — Скажи, кого.

Бурмистров сказал.

Он называл фамилии, и Ковалёв слушал. Некоторых он знал хорошо. Некоторых — плохо. Некоторых не знал совсем — пополнение, пришедшее весной, за месяц до Багратиона. Среди них был наводчик с первой батареи, светлоголовый, молодой, которого он видел вчера на броде: тот стоял в воде по плечи и держал колесо орудия, чтобы оно не опрокинулось, и губы у него шевелились.

Фамилия у него была Звонарёв. Ковалёв этого вчера не знал.

Теперь знал.

— Тюрин? — спросил он.

— Жив. Ранен в плечо, легко, остался в строю. Ерёменко жив. Контужен, говорит, что ничего. Мангасарова жива. Двоих вытащила с поляны. Немцев.

— Немцев?

— Раненых, — сказал Бурмистров. — Они лежали перед окопами второй батареи. Кричали. Она поползла и вытащила. Сказала, что они кричат по-человечески, а она не может слушать.

Ковалёв кивнул.

Они сидели молча. Туман стоял над поляной, и голоса из него становились тише. Реже. Кто-то ещё звал. Кто-то ещё молился.

— Товарищ гвардии майор, — сказал Бурмистров вдруг, тихо, не глядя на него. — Вы знали, что так будет?

Ковалёв подумал.

Он знал. Он читал про это в той жизни. Про котёл под Бобруйском, про прорывы окружённых, про заслоны на лесных дорогах, про утренние поля. Он читал сухие цифры в сборниках документов, короткие абзацы в мемуарах, подписи под фотографиями. Он знал, что так будет. Он не знал, как это — стоять здесь и слушать.

— Знал, — сказал он. — Не знал, что так.

Бурмистров кивнул, как будто другого ответа и не ждал.

Рассвет пришёл медленно, из-за леса, розовым и серым. Туман начал редеть. Сквозь него, по краям поляны, стали проступать очертания. Печные трубы. Горелые танки. И то, что лежало между ними, на всём пространстве поляны, от леса до леса, — серое, неподвижное, сплошное.

Ковалёв не стал смотреть. Он встал, отряхнул колени и пошёл вдоль опушки к батареям. К своим людям. К живым.

По дороге он думал о том, что где-то там, в Бобруйске, в штабах, уже пишут донесения. И в донесениях будут цифры. Сколько уничтожено, сколько взято в плен, сколько орудий, сколько танков. Цифры эти пойдут наверх, сложатся с другими цифрами, лягут в сводку Информбюро, прозвучат по радио голосом Левитана. Кто-то их запомнит. Кто-то потом, через много лет, прочтёт их в сборнике документов с синей обложкой.

А он сам никогда не узнает, сколько их было на этой поляне. И не хочет знать.

Он знал только, что они шли.

Шли всю ночь.

Глава 4

Первые вышли из тумана, когда он ещё не рассеялся.

Ковалёв стоял на опушке у тюринских окопов и смотрел на поляну, которой не было видно, и услышал их раньше, чем увидел. Шаги. Негромкие, неровные, шаркающие. Потом голос — один, по-немецки, что-то короткое, повторённое несколько раз. Потом из белого, в десятке метров от бруствера, выступила фигура.

Немец. Без каски, без ремня, в расстёгнутом мундире. В поднятой руке — палка, на палке — что-то белое. Нижняя рубаха, должно быть. За ним — ещё один. За вторым — третий, опираясь на плечо четвёртого. Они вышли из тумана и остановились, увидев стволы, и стояли, не опуская рук, и смотрели на орудие, которое смотрело на них.

Наводчик у панорамы медленно снял руки с маховиков.

— Товарищ гвардии майор, — сказал он, не оборачиваясь. — Это как?

— Это сдаются, — сказал Ковалёв. — Бери.

Их взяли. Потом из тумана вышли ещё. И ещё. Они выходили группами и поодиночке, с белыми тряпками и без, с поднятыми руками и с руками, которые уже не поднимались. Выходили с поляны — оттуда, где ночью шли на орудия. Выходили из леса за поляной — оттуда, куда не дошли. Выходили молча, и только кто-нибудь из них время от времени говорил одно и то же слово, как будто боялся, что без этого слова их не поймут.

Ковалёв слово понимал. Оно было «камрад».

Туман поднимался медленно. Сначала открылась опушка напротив, потом деревенские печи, потом горелые танки на середине поляны. Потом — поляна.

Он посмотрел на неё один раз. Долго, внимательно, как смотрят на карту перед тем, как её сложить. Потом отвернулся и больше в ту сторону не смотрел.

Пленных собирали на дороге, за второй батареей, в низинке. К восьми утра их было столько, что пехотный капитан с забинтованной рукой перестал спрашивать у своих бойцов, сколько, и только махнул рукой, когда очередной сержант подбежал докладывать.

— Сажай к остальным, — сказал капитан. — И воды им дай. Колодец за печами есть.

— Колодец, товарищ капитан, ночью…

— Знаю. Другой найди.

Капитан подошёл к Ковалёву, сел на станину орудия, достал папиросы. Протянул. Ковалёв взял. Прикурили от одной спички.

— Хорошо постояли, — сказал капитан.

— Хорошо.

— У меня половины нет, — сказал капитан. Сказал просто, как говорят про погоду. — Пулемётчики почти все. Их первыми.

Ковалёв кивнул. Он видел ночью, как замолчал один из пулемётов, и как капитан сам лёг за него.

— А ты молодец, майор, — сказал капитан. — Я думал, артиллеристы только по танкам умеют. А вы — по всему.

— По всему, — согласился Ковалёв.

Больше они ни о чём не говорили. Докурили, и капитан ушёл к своим, к тем, кто остался.

Около девяти подошли к нему два бойца с первой батареи, ведя под руки немца.

Немец был офицер. Не молодой, лет за сорок, в полевой форме с майорскими погонами, без фуражки. Лицо небритое, серое, с глубокими складками у рта. Правая рука на перевязи, свежей, наложенной по всем правилам. Шёл он сам, бойцы его только придерживали, чтобы не упал.

— Товарищ гвардии майор, — сказал один из бойцов. — Вот. Командира требует. Говорит, по-вашему — майор. Говорит, хочет сдаться старшему.

Ковалёв посмотрел на немца. Немец посмотрел на него.

Переводчик — лейтенант из штаба полка, бывший учитель немецкого из Куйбышева — подошёл, встал рядом. Немец заговорил. Говорил он ровно, медленно, выговаривая каждое слово, как будто диктовал.

— Он говорит, — переводил лейтенант, — что он командир артиллерийского дивизиона. Бывший. Что его дивизион был уничтожен позавчера, с воздуха, на дороге. Что ночью он шёл с группой пехоты. Что он сдаётся и просит обращаться с его людьми согласно… согласно конвенции.

Немец левой рукой расстегнул кобуру, достал пистолет и протянул его рукояткой вперёд. Ковалёв взял. Пистолет был тяжёлый, тёплый, и магазин в нём был пустой.

— Скажи ему, — сказал Ковалёв, — что с его людьми будут обращаться нормально. Что раненых перевяжут. Что их накормят.

Лейтенант перевёл. Немец кивнул. Потом помолчал и сказал ещё что-то, глядя Ковалёву в лицо.

— Он спрашивает, — сказал переводчик, — как вы узнали, что они пойдут здесь.

Ковалёв посмотрел на немецкого майора. На его серое лицо, на руку в перевязи, на глаза, в которых не было ни страха, ни ненависти — одна усталость и что-то похожее на профессиональное любопытство. Артиллерист. Такой же, как он.

Ночью Бурмистров спрашивал его: вы знали, что так будет? Теперь спрашивал этот.

— Скажи ему, — сказал Ковалёв, — что им больше некуда было идти.

Лейтенант перевёл. Немец долго молчал. Потом медленно кивнул — один раз, как кивают, соглашаясь с неприятной, но верной поправкой к расчёту.

— Он говорит, — перевёл лейтенант, — что это правда. Что он это знал ещё вечером. Что его генерал тоже знал. Но что они должны были попробовать.

— Скажи — я знаю.

Немец выслушал, опять кивнул, и бойцы повели его к остальным, на дорогу.

Ковалёв стоял и держал в руке пустой пистолет. Потом отдал его переводчику.

— Сдашь в штаб, — сказал он. — Мне не надо.

Он знал, что будет с этими людьми дальше. Их соберут в колонны и поведут на восток, пешком, до ближайшей станции. Посадят в вагоны. Повезут. Кого-то — в лагеря, на лесоповал, на стройки, в шахты. А многих, десятки тысяч, — в Москву. Он читал об этом и видел кадры: через три недели по Садовому кольцу пройдут колонны пленных немцев, с генералами во главе, а за ними пойдут поливальные машины и смоют с асфальта то, что после них останется.