Тюрин не потерял никого.

Ночью с двадцать девятого на тридцатое гарнизон пошёл на прорыв.

Это было похоже на Бобруйск. Только меньше. И отчаяннее. Немцы — те, кто остался в крепости, несколько сотен, может, тысяча — пошли ночью из старого города на запад, через плотины, через каналы, через наши позиции, к своим. Без танков. Без артиллерии. С автоматами, с фаустпатронами, с гранатами. Молча.

Их встретили пулемёты пехоты и осколочные полка.

Ковалёв не смотрел. Он стоял на наблюдательном пункте и слушал. Выстрелы. Взрывы. Крики. Как тогда, под Бобруйском. Только теперь он не считал волны. Он вообще ничего не считал.

К утру стихло.

Утром из тумана выходили пленные.

Их было много. Меньше, чем под Бобруйском, но много. Грязные, оборванные, контуженные, раненые. С поднятыми руками, с белыми тряпками. Шли по одному, по двое, группами. Их собирали на дамбе, у разрушенного моста, сажали на землю, под охраной.

Ковалёв не пошёл на них смотреть. Он сидел в блиндаже и пил чай, который принёс Гапонов, и пытался согреться.

Около полудня в блиндаж вбежал переводчик.

Тот самый — лейтенант, учитель из Куйбышева, в очках. Запыхавшийся, с раскрасневшимся лицом, с листком в руке.

— Товарищ гвардии подполковник, — сказал он. — Там… среди пленных… Я составлял списки. Офицеров. Для штаба корпуса. И там…

Он протянул листок. Ковалёв взял.

Список. Фамилии, звания, части. Латиницей и кириллицей. Почерк переводчика — торопливый, неровный.

Одна строчка была подчёркнута. Дважды. Как на полях той книжки.

«Hptm. Erich Steuber. Pz.Jg.Abt.…»

Гауптман Эрих Штойбер. Противотанковый дивизион.

Ковалёв смотрел на эту строчку.

— Это он? — спросил он. Голос опять был чужой. — Тот?

— Не знаю, товарищ гвардии подполковник, — сказал переводчик. — Может быть, однофамилец. Штойберов в Германии много. Но — гауптман. И противотанкист. И я спросил его, не стоял ли он в январе в Польше, в усадьбе, при штабе артиллерии. Он сказал — стоял. Уходили ночью, в спешке. Бросили всё. И книги.

Ковалёв встал.

Он постоял посреди блиндажа. Потом взял с нар планшет. Открыл. Достал оттуда серую книжку — немецкую, с готическим шрифтом, с карандашными строчками на полях у пункта четвёртого.

Положил её в карман шинели.

— Где он? — спросил он.

— На дамбе, товарищ гвардии подполковник. С офицерами. Отдельно.

— Пошли.

Они вышли из блиндажа.

Было серо, сыро, ветрено. С Одера тянуло холодом. Над старым городом ещё поднимался дым, но стрельбы уже не было. Тишина. Только ветер, и где-то далеко — моторы, и совсем рядом — голоса пленных на дамбе.

Офицеров держали отдельно — у разрушенного моста, у бетонной опоры. Человек пятнадцать. Сидели на земле, на камнях, на шинелях. Кто-то курил. Кто-то лежал, закрыв глаза. Кто-то сидел неподвижно, глядя в одну точку. Охрана стояла вокруг.

Переводчик показал рукой.

У самой опоры, отдельно от других, сидел человек.

Худой. Невысокий. Лет сорока, может, меньше — трудно было сказать, лицо было серое от копоти и усталости. В грязной шинели с погонами гауптмана. Без фуражки. Голова перевязана — неумело, чьим-то бинтом, уже побуревшим. На коленях у него лежали очки. Круглые, в тонкой металлической оправе. Одно стекло треснуло.

Он протирал очки. Медленно. Тщательно. Краем шинели. Сначала одно стекло, потом другое. Потом снова первое. Как будто ничего важнее на свете не было.

Ковалёв остановился в нескольких шагах.

Он смотрел на этого человека. На его руки — тонкие, длинные, с грязью под ногтями, с чернильным пятном на среднем пальце правой руки. Такое пятно бывает у тех, кто много пишет. Карандашом. На полях.

Человек почувствовал взгляд. Поднял голову.

Посмотрел на Ковалёва. На его погоны. На ромб на рукаве — чёрный, с красным кантом, со скрещёнными стволами. Знак истребительно-противотанковой артиллерии.

Что-то мелькнуло у него в глазах. Узнавание — не человека, а ромба. Профессиональное. Как у немецкого майора под Бобруйском.

Он надел очки. Посмотрел ещё раз — уже через стёкла, через трещину.

И медленно, с усилием, встал. Выпрямился. Одёрнул шинель. Как встают перед старшим по званию. Даже здесь. Даже в плену.

Ковалёв стоял и смотрел на него.

Он не знал, что сказать. Он думал об этом с января — с той усадьбы, с той книжки. Думал: если встречу — что скажу. И так и не придумал.

Он не сказал ничего.

Он повернулся к переводчику.

— Этого — ко мне, — сказал он. — Вечером. В блиндаж. Под охраной. Скажешь в штабе корпуса — для допроса. Специалист. Противотанкист. Мне надо.

— Есть, — сказал переводчик.

Ковалёв ещё раз посмотрел на Штойбера. Штойбер стоял прямо, в треснувших очках, и смотрел на него.

Потом Ковалёв повернулся и пошёл обратно. По дамбе. Мимо пленных. Мимо разрушенного моста. Мимо дымящегося старого города.

В кармане шинели лежала серая книжка.

Взяли.

Глава 18

Его привели в девятом часу вечера.

Двое автоматчиков из комендантского взвода — один впереди, один сзади. Штойбер шёл между ними, пригнув голову под низкой притолокой блиндажа, в той же грязной шинели, с той же побуревшей повязкой. Очки он держал в руке. Войдя, остановился у порога, выпрямился и надел их.

Блиндаж был немецкий, трофейный, хороший — в три наката, с печкой, со столом из снарядных ящиков, с лампой-коптилкой из гильзы. На столе — чайник, две кружки, хлеб, банка тушёнки. Гапонов накрыл. Ковалёв не просил. Когда спросил, зачем две кружки, старшина пожал плечами:

— Пленный тоже человек, товарищ гвардии подполковник. Чай пьёт.

Переводчик сидел в углу, на нарах, с блокнотом на коленях.

— Автоматчикам — снаружи, — сказал Ковалёв. — У двери.

Автоматчики переглянулись, но вышли. Дверь закрылась.

Штойбер стоял у порога. Смотрел на Ковалёва. На стол. На чайник. На переводчика в углу. Лицо у него было неподвижное — лицо человека, который приготовился ко всему и ничего не ждёт.

— Садитесь, — сказал Ковалёв.

Переводчик перевёл. Штойбер помедлил и сел — на ящик, напротив, прямо, не касаясь спиной стены. Руки положил на колени.

Ковалёв налил чаю в обе кружки. Одну подвинул к нему.

Штойбер посмотрел на кружку. Потом на Ковалёва. Потом снова на кружку. Не взял.

— Скажи ему, — сказал Ковалёв переводчику, — что это не допрос. Мне не нужны его позиции, его часть, его командиры. Война кончается. Мне это всё не нужно.

Переводчик сказал. Штойбер выслушал. Что-то ответил — коротко, сухо.

— Он говорит, — перевёл лейтенант, — что господин подполковник вызвал его для допроса. Так ему сказали. Что он готов отвечать на вопросы в пределах, допустимых конвенцией. Имя, звание, номер.

— Имя, звание я знаю, — сказал Ковалёв. — Номер мне не нужен.

Он полез в карман шинели, висевшей на гвозде. Достал серую книжку. Положил на стол, между кружками. Раскрыл на пункте четвёртом. Развернул к Штойберу.

Штойбер посмотрел на книжку.

Ковалёв видел, как у него меняется лицо. Медленно, как тает лёд. Сначала — непонимание. Потом — узнавание. Он наклонился. Поправил очки. Посмотрел на поля — на свои строчки, свой карандаш, своё подчёркивание. Протянул руку — тонкую, с чернильным пятном на пальце, — и коснулся страницы. Осторожно. Как касаются чего-то, что считали потерянным.

Потом поднял глаза.

И сказал что-то. Тихо. Не переводчику — Ковалёву.

— Он спрашивает, — сказал переводчик, — где вы это нашли.

— В усадьбе. В Польше. В январе. На столике у окна, наверху. Со стопкой уставов и с романом.

Переводчик перевёл.

Штойбер слушал. Потом вдруг — Ковалёв этого не ожидал — коротко, беззвучно засмеялся. Одним дыханием. И покачал головой.

— Он говорит, — перевёл лейтенант, — что роман был плохой. Что он его так и не дочитал. А эту книжку перечитывал много раз. И жалел, что бросил. Когда уходили, была ночь, приказ — за десять минут, он взял только планшет с картами.