— Связистов на линию. Обоих.
— Ушли, товарищ майор.
Он посмотрел на часы. Восемь пятнадцать.
Самоходки шли со скоростью пешехода. До батареи Ключарёва им оставалось около полутора километров.
Ковалёв стоял на НП и считал время.
Связисты пойдут по линии от аппарата к аппарату; линия триста пятьдесят метров; если порыв один — минут восемь, если два — пятнадцать. Самоходки за пятнадцать минут пройдут восемьсот метров и встанут на тысяче.
Нет. Они не встанут на тысяче.
Они встанут там, откуда им удобно, а удобно им везде, начиная с двух тысяч.
— Бурмистров. Связного к Ключарёву. Двоих, разными путями.
Побежали Гончаров и молодой из взвода управления, фамилию которого Ковалёв в тот момент не знал и узнал вечером: Смолин.
Смолина убило на полпути, у огородов, осколком в спину.
Гончаров дошёл.
Самоходки встали в восемь тридцать одну, на дистанции, которую Ковалёв тогда определил в тысячу шестьсот, а вечером, промерив по карте по воронкам и по следам, уточнил: тысяча семьсот пятьдесят.
Они встали и начали стрелять.
Ковалёв смотрел на это с четырёхсот метров вбок и видел всё.
Они били по одному орудию за раз. Не по площади, не по батарее — по орудию. Между выстрелами проходило секунд двадцать пять — тридцать: столько нужно, чтобы дослать, навести и уточнить.
Первое орудие третьей батареи они разбили с четвёртого выстрела.
Второе — с третьего.
Батарея Ключарёва молчала.
— Огонь, — сказал Ковалёв вслух, никому. — Ключарёв, огонь.
Она молчала.
Гончаров дошёл до Ключарёва в восемь тридцать девять, когда два орудия уже были разбиты.
Он потом рассказывал это Ковалёву дважды: вечером — сбивчиво, и через два дня — уже ровно, и оба раза одинаково по словам, потому что слова он запомнил намертво.
Он скатился в ровик, нашёл Ключарёва у третьего орудия и доложил:
— Товарищ старший лейтенант! Приказание командира полка: по правилу не работать, огонь открывать немедленно, по гусеницам и приборам, позицию менять!
Ключарёв в это время смотрел в бинокль.
Он опустил бинокль и посмотрел на Гончарова, и Гончаров сказал потом, что лицо у него было спокойное и что он думал.
Он всегда думал перед тем, как ответить.
— Дистанция тысяча семьсот, — сказал Ключарёв. — Я их с тысячи семисот не возьму. Я их и с тысячи не возьму. Я их возьму в борт на пятистах, когда они подойдут.
— Товарищ старший лейтенант, командир полка приказал…
— Я понял. — Ключарёв сказал это негромко и без раздражения. — Передай командиру полка: я открываю огонь на пятистах. Они подойдут.
Гончаров сказал: «Есть», и вылез из ровика, и побежал обратно, и в этот момент разбило третье орудие.
Они не подошли.
Им незачем было подходить.
Четвёртое орудие третьей батареи выстрелило один раз — в девять ноль четыре, уже после того, как погибло третье, и выстрелило потому, что кто-то из расчёта не выдержал. Снаряд ушёл в тысячу семьсот и, вероятно, попал, и, вероятно, отскочил, и этого никто не видел.
Через сорок секунд разбило и его.
Батарея Ключарёва прекратила существование в девять шесть.
Из сорока двух человек уцелело девять, и из девяти шестеро были ранены.
Ключарёва нашли у второго орудия.
Ковалёв пришёл туда в двенадцатом часу, в перерыве, когда стало можно ходить.
Позиция третьей батареи выглядела так, как выглядит место, по которому били восьмидесятивосьмимиллиметровыми с тысячи семисот метров, не торопясь и без промаха: четыре орудия, у двух стволы сорваны с люлек, у одного развалило станину, четвёртое просто лежало на боку с оторванным колесом. Гильз почти не было. Одна стреляная гильза на всю батарею.
Он это заметил сразу, потому что всегда считал гильзы.
Одна.
Ключарёв лежал в ровике у второго орудия, и рядом с ним лежал его планшет, раскрытый.
В планшете, под целлулоидом, была карта, а поверх карты, придавленная осколком стекла, лежала серая книжка в бумажной обложке.
Раскрытая.
Ковалёв стоял и не наклонялся довольно долго.
Потом наклонился и взял её.
Книжка была раскрыта на четырнадцатой странице, и на четырнадцатой странице был пункт четвёртый, и пункт четвёртый начинался словами, которые Ковалёв написал огрызком химического карандаша в августе сорок первого года в сарае под Ельней, ночью, при керосиновой лампе, после того, как в тот день потерял два орудия из трёх из-за того, что они открыли огонь с восьмисот метров и были немедленно подавлены.
«Огня по танкам не открывать до дистанции уверенного поражения. Для 76-мм пушки — 400—500 м. Преждевременное открытие огня демаскирует позицию и не наносит поражения».
А между тринадцатой и четырнадцатой страницами, заложенный там как закладка, лежал сложенный вчетверо листок в клеточку.
Сложенный.
Он не был развёрнут.
Ковалёв развернул его и прочёл свой собственный почерк, круглый, с наклоном влево:
«1. Правило подпускания на 500 м для тяжёлых недействительно. 2. Если тяжёлый остановился и ведёт огонь с места — огня не задерживать, бить по приборам и гусенице, менять позицию. 3. Ждать молча, пока расстреливают с километра, — запрещаю».
Три пункта. Карандашом. Ни подписи, ни номера, ни даты, ни печати.
И двенадцать печатных страниц с номером типографии внизу, с грифом и с тиражом, разосланные по трём фронтам.
Ключарёв заложил вторым первое.
Ковалёв сел на станину разбитого орудия.
Он просидел там, по докладу Ерёменко, который его окликал и не дозвался, минуты четыре.
Он не думал в эти четыре минуты ни о Ключарёве, ни о сорока двух человеках, ни о своей вине.
Он считал.
Он помнил цифру тиража. Он видел её в марте, в правом нижнем углу последней полосы, рядом с номером заказа: восемь тысяч.
Восемь тысяч экземпляров. Одна книжка на батарею — это восемь тысяч батарей. Даже если половина осела в штабах, складах и учебных частях, остаётся четыре тысячи.
Четыре тысячи батарей, и в каждой — командир, который прочёл пункт четвёртый и поверил ему, потому что пункт четвёртый правильный.
Он был правильный в сорок первом. Он был правильный в сорок втором. Он был правильный вчера — вчера по нему сожгли одиннадцать машин, до которых можно было дойти ногами.
В нём было только одно, чего Ковалёв не написал, потому что не знал, что это надо писать.
Он не написал, что правило исходит из того, что противнику нужно подойти.
В сорок первом году противнику было нужно. Его короткая пушка не доставала иначе, и он шёл, и подставлял борт, и его жгли в упор. Всё, что Ковалёв придумал за два года — уступ, фланг, кинжальный, молчание до последнего, — всё стояло на этом невысказанном основании, и основание было настолько очевидным, что он его ни разу не сформулировал.
А в сорок третьем противнику стало не нужно.
И правило осталось прежним, слово в слово, и по-прежнему было верным в каждой букве, и убило батарею.
Он встал.
— Ерёменко.
— Я, товарищ майор.
— Уносите. Ключарёва отдельно, не в общую. Документы мне.
Он положил книжку в свой планшет.
Пятьдесят седьмые заговорили в одиннадцать двадцать.
К этому времени самоходки двинулись дальше — не потому, что им кто-то помешал, а потому, что пришло время двигаться, — и пошли вдоль насыпи, туда, где вчера ходили средние, и где местность сужалась между насыпью и огородами до четырёхсот метров.
Это была единственная точка на всём участке, где у них не было выбора.
Шестаков стоял там с ночи на седьмое.
Ковалёв ставил эту батарею сам, полтора часа, в темноте, и поставил её так, чтобы стрелять не вперёд, а поперёк, вдоль насыпи, с тридцати метров от полотна, из кустов, с сектором в семьдесят градусов и с дальностью до четырёхсот.
Не потому, что предвидел самоходки.
Потому, что насыпь была единственной линией, в которой нельзя было ошибиться, и потому, что всякий, кто пойдёт вдоль неё, пройдёт через эти четыреста метров боком.