— Всю ночь, — сказал Бурмистров. Сказал без выражения, но Ковалёв услышал в этом «всю ночь» вопрос, который капитан задавать не стал.
Под Понырями, год назад, в ночь на пятое июля, он не спал совсем. Ходил по траншеям, трогал брустверы, проверял то, что было проверено по три раза, и не мог сказать людям ни одного слова из того, что знал. Бурмистров тогда ходил рядом и тоже не спал, по своим причинам. А сейчас командир полка лёг с вечера, повернулся на бок и проспал до подъёма, как новобранец после марша. Начштаба это заметил. Начштаба замечал всё и почти ничего не говорил вслух, за что Ковалёв ценил его больше, чем за любую другую из его многочисленных добродетелей.
Объяснять он не стал. Объяснение было такое, что его нельзя было произнести.
Он знал, чем кончится этот день. И следующий. И весь месяц, и всё лето. Он читал об этом лете в той, другой жизни — в мемуарах, в учебниках, в сборниках документов с синими обложками. Он знал, что через несколько дней здесь, юго-восточнее Бобруйска, в котёл попадут целые немецкие корпуса, что город возьмут, что фронт покатится на запад так, как не катился ещё никогда, и что к концу лета наши будут стоять на Висле.
Три года он просыпался с тем, что знал, и знание это было тяжёлым, как мешок с песком на плечах. Он знал про Вязьму — и не мог сказать. Знал про Харьков. Знал, что будет с полками вроде его собственного под Курском. Всё, что он знал, было плохим, и всё это сбывалось.
А сегодня он впервые проснулся со знанием, которое было хорошим.
Оказалось, что с хорошим знанием спится.
Он вылез из машины. Лес стоял мокрый, чёрный, сквозь стволы серело небо. Под ногами хлюпало — здесь хлюпало везде, даже там, где на карте было написано «лес сухой». Полесье. Малахов, бывший землемер, ещё неделю назад сказал про эту карту, что составлял её человек, который здесь не был, и что составлял он её, судя по всему, в сухой год. Малахов имел право так говорить: он полжизни ходил по таким местам с теодолитом и знал про болото всё, что про него может знать человек.
Нога отозвалась на сырость. Ковалёв постоял, дал ей привыкнуть и пошёл по расположению.
Полк стоял в лесу, растянувшись вдоль просеки. Орудия под маскировочными сетями, на сетях — наломанные ветки, уже подвявшие. Машины загнаны между деревьями, у каждой колеса обложены лапником, чтобы не ушли в грунт за ночь. Люди спали под машинами, на плащ-палатках, на ветках, друг на друге. Часовые стояли. Дымов не было — он запретил огонь ещё позавчера и сам проверял.
У орудия Тюрина сидел наводчик и курил в рукав. Увидел командира полка, вскочил, спрятал рукав за спину. Дым пошёл у него из-за спины, как из паровоза.
— Сиди, — сказал Ковалёв. — Скоро не до курева будет.
Наводчик сел. Дым пошёл снова.
Тюрина он нашёл у второго орудия. Капитан не спал — сидел на станине, завернувшись в шинель, и смотрел на запад, туда, где за лесом, за болотом, за рекой был немецкий передний край. После осени Тюрин вообще спал мало. Ковалёв знал почему и не спрашивал. Батарею Тюрину тогда восстановили, пополнили, дали новые стволы. Тюрин ею командовал хорошо, лучше прежнего. Только перестал спать и стал смотреть на запад так, будто высчитывал что-то, чего не может высчитать.
— Готов? — спросил Ковалёв.
— Готов, товарищ гвардии майор.
«Гвардии» он всё ещё слышал каждый раз, как будто кто-то тронул его за рукав. Полку дали гвардейское звание осенью, на Днепре, в тот же день, когда он проводил Сычёва. Ерёменко тогда сказал, что звание пришло вовремя, потому что люди устали, и им нужно было что-то, кроме потерь. Ковалёв думал иначе, но не спорил. Замполит в людях разбирался лучше.
— Пойдём за пехотой, — сказал Ковалёв. — Как пойдём — не знаю. Может, сразу. Может, к вечеру. Дорог нет. Где дорога — там гать, где гати нет — там на руках.
— Понял.
— И ещё. — Ковалёв помолчал. — Сегодня будет хорошо, Тюрин.
Тюрин поднял на него глаза.
— Это вы откуда знаете, товарищ гвардии майор?
— Посмотри, сколько всего вокруг, — сказал Ковалёв, и это была правда, хоть и не вся. — Мы такого ещё не видели.
Они такого действительно не видели. Три недели полк шёл сюда по ночам, по лесным дорогам, без огней, и три недели Ковалёв смотрел, как вокруг него собирается то, чего он не видел за всю войну, — ни здесь, ни в той жизни, в учебниках. Пехота шла ночами колоннами, конца которым не было. Танки прятали под сетями в таких местах, где, казалось, и телега не пройдёт. Стволы артиллерийских полков стояли по опушкам, так что в бинокль казалось, будто лес ощетинился. Сапёры три недели по ночам строили гати через болото, тихо, без стука, укладывая брёвна руками. Немцы это болото считали непроходимым. Немцы ошибались. Ковалёв это знал заранее, из книг, и теперь смотрел, как оно происходит, и было в этом что-то почти неприличное, как подсматривать в чужое письмо, о содержании которого ты уже знаешь.
Он пошёл дальше. У штабной машины его ждал Ерёменко, свежевыбритый, словно на парад, с пачкой листовок под мышкой.
— Читали? — спросил замполит, протягивая листок. — Обращение Военного совета фронта. Надо довести до каждого бойца.
— Доводи, — сказал Ковалёв. — Только быстро. И без митинга.
— Митингов не будет, — обиделся Ерёменко. — Я ж понимаю.
Он понимал. Бывший директор районного Дома культуры, Ерёменко умел сказать двадцатиминутную речь за две минуты, если нужно, и двухминутную растянуть на час, если нужно. Сейчас было нужно за две. Замполит сунул листовки под мышку и ушёл вдоль просеки, по дороге кого-то тормоша и что-то говоря, и за ним оставался тихий шорох — полк просыпался.
Мангасарову Ковалёв увидел у санитарной машины. Санинструктор перекладывала бинты из одной сумки в другую и ругалась шёпотом, но так изобретательно, что ездовой, сидевший рядом на подножке, слушал её с почтительным вниманием знатока.
— Что не так? — спросил Ковалёв.
— Всё так, товарищ гвардии майор, — сказала Мангасарова, не поднимая головы. — Бинтов полно. Жгутов полно. Ваты полно. Я никогда столько не видела, товарищ гвардии майор, и мне от этого страшно.
— Почему?
— Потому что кто-то знает, сколько надо, — сказала она. — А раз дали столько, значит, столько и надо.
Ковалёв ничего не ответил. Мангасаровой было двадцать, ростом она была с карабин, а видела на этой войне столько, сколько не всякий комбат. Логика у неё была железная. Он и сам об этом думал: когда тебе дают всё, это значит, что тебя собираются потратить.
Только в этот раз, он знал, потратят не их. Потратят немцев.
— Будет меньше, чем ты боишься, — сказал он.
Мангасарова наконец подняла голову и посмотрела на него снизу вверх, прищурившись.
— Это приказ, товарищ гвардии майор?
— Прогноз.
— А-а, — сказала она. — Ну, прогноз — это как в сводке погоды. — И вернулась к бинтам.
Ездовой хмыкнул. Ковалёв пошёл дальше.
Начальника штаба он нашёл у рации. Бурмистров сидел на ящике, держал на коленях планшет и смотрел на часы.
— Старшина не вернулся, — сказал он вместо доклада.
— Какой?
— Новый.
Новый старшина прибыл в полк неделю назад, взамен Полторанина, которого забрали в госпиталь с желтухой. Прибыл он верхом, что само по себе было удивительно, представился как старшина Гапонов, бывший кавалерист, и немедленно стал всем нравиться — громкий, весёлый, с чубом из-под пилотки. Вчера вечером старшина сел на коня и уехал в тыл, в сторону корпусных складов, пообещав к утру пригнать кухню с горячим. Кухни не было. Старшины не было. Коня тоже.
— Найдётся, — сказал Ковалёв.
— Вы так думаете?
— Такие всегда находятся, — сказал Ковалёв. — Вопрос, с чем.
Бурмистров посмотрел на него внимательно и опять ничего не сказал.
Где-то далеко, справа, за лесом, коротко ударило одно орудие. Потом стало тихо. Потом, секунд через десять, воздух над лесом лопнул.
Это было не похоже ни на что. Звук шёл не с одной стороны, а со всех, будто сама земля под ногами превратилась в огромный барабан, по которому били тысячей палок одновременно. Сверху посыпалась хвоя. С веток сорвалась роса, окатив всех, кто стоял под деревьями, холодным душем. Бурмистров снял фуражку, стряхнул с неё воду и снова надел.