— Товарищ гвардии майор, — сказал он, — там одна дорога, и по ней идёт всё. Танкисты горючее везут. Пехота идёт. Санбаты. Её в двух местах разбило, и там сейчас стоят все, в три ряда.

— А если не по дороге?

— Если не по дороге, — связной вытер мокрое лицо мокрым рукавом, — то болото.

Он уехал. Ковалёв развернул карту на коленях под плащ-палаткой. Малахов сидел рядом, водил ногтем по зелёному и синему, по голубой штриховке болот, и лицо у него делалось всё более задумчивым.

— Прямо здесь, — сказал он наконец, — километров двадцать. На карте. Только на карте тут три болота, одна речка и лес. Дорог нет. Есть тропа, если это тропа, а не граница квартала. Есть гать — вот, пунктиром. Когда её клали и куда она ведёт, неизвестно.

— Пройдём?

Малахов подумал честно, как всегда.

— Не знаю, товарищ гвардии майор. Может, пройдём. Может, половина пройдёт. Может, утопим всё. Я не видел этих мест. Карту эту рисовал человек, который их тоже не видел.

— Тогда так, — сказал Ковалёв. — Ведёшь ты. Пешком, как вчера. Как увидишь, что не пройдём, — скажешь. Не будешь знать — тоже скажешь.

— А если никто знать не будет?

— Тогда будем пробовать.

Полк снимался под дождём. Орудия из окопов выкатывали руками. Машины заводились с третьего, с пятого раза, выплёвывая сизый дым. Люди ругались тихо и зло, как ругаются люди, которые не выспались, промокли и знают, что дальше будет хуже.

Бурмистров подошёл с планшетом, накрытым куском клеёнки.

— Старшина опять пропал, — сказал он.

— Когда?

— Затемно. Взял обе лошади — свою и немецкую. Сказал, что по делу.

— По какому?

— Не сказал.

Ковалёв посмотрел на начштаба. Бурмистров смотрел на дождь.

— Кухни здесь? — спросил Ковалёв.

— Обе здесь. Каша сварена. Люди поели. Он её, видно, с ночи варил.

— Значит, вернётся, — сказал Ковалёв. — Человек, который с ночи варит кашу на весь полк, не дезертирует.

Бурмистров подумал и согласился. Логика была неопровержимая.

Пошли.

Первые несколько километров шли почти по-человечески. Лес был сырой, но твёрдый, песчаный, с корнями сосен, по которым машины прыгали, как по стиральной доске. Малахов шёл впереди, с палкой, в плащ-палатке, похожий на монаха-пилигрима. За ним — головная машина с орудием на прицепе. За ней — остальные, длинной колонной, которая растягивалась, сжималась, останавливалась и снова растягивалась, как гусеница.

Потом лес кончился, и началось болото.

Ковалёв видел болота. В сорок первом, в окружении, он провёл по болоту трёх людей и одну пушку, и болото это он запомнил на всю жизнь. Но то было летнее, сухое, после жары, с кочками, по которым можно прыгать. Это было другое. Это было Полесье после дождя.

Оно лежало впереди до горизонта. Серое, ровное, плоское, как стол, заросшее осокой и чахлыми берёзками, и над ним висел туман. Никакой тропы видно не было. Гати, которую Малахов нашёл на карте пунктиром, тоже видно не было. Было только болото и дождь.

Малахов постоял на краю, потом шагнул вперёд. Ушёл по колено. Шагнул ещё. Ушёл по пояс. Постоял, подумал и вернулся.

— Гать там, — сказал он, показывая. — Где-то там. Я чувствую под ногой бревно. Но её затопило. Может, вода поднялась, может, её немцы нарочно разобрали. Идти можно, но только пешком. Машины не пройдут. Орудия — если на руках, то может быть.

Ковалёв посмотрел на болото. На машины. На орудия. На людей.

— Сколько до твёрдого? — спросил он.

— По карте — километра три. Если карта не врёт.

Три километра болота. Ковалёв знал, сколько весит пушка и сколько человек в расчёте, знал эту арифметику, как таблицу умножения, и знал, что лучше её сейчас не делать. Он остановил себя на полдороге. Пусть кто-нибудь другой считает. Он командир полка. Он решает.

— Орудия отцепить, — сказал он. — Машины — назад, в лес. Пусть ищут объезд по дороге, догонят. Орудия — на руках. Расчёты, взводы управления, все свободные — на лямки. Я иду первым.

— Вы? — переспросил Бурмистров.

— Я, — сказал Ковалёв. — Потому что если первым пойдёт кто-то другой, они будут смотреть на него и думать, что он дурак. А если я — будут думать, что дурак я, и это меня устраивает.

Бурмистров неожиданно улыбнулся. За год Ковалёв видел это второй раз.

Первое орудие пошло в болото через полчаса. Его тащили на лямках, как бурлаки на Волге тащили баржу: густо впереди, по бокам, и ещё сзади, упираясь в станины. Ковалёв шёл в голове, рядом с Малаховым, и под ногой у него было бревно, скользкое, затопленное, невидимое. Потом бревна не стало, и он провалился по пояс, и вода была холодная, как в проруби, хотя стоял конец июня. Его вытащили. Он пошёл дальше.

Нога не болела. Ему самому это показалось удивительным, пока он не понял, что она просто онемела от холода.

Метров через триста орудие село. Колёса ушли в торф, и пушка легла на станины, как лягушка на брюхо. Люди тянули, кряхтели, ругались. Орудие не двигалось.

— Отставить, — сказал Ковалёв. — Так не вытащим.

Он смотрел на болото вокруг. На берёзы — тонкие, кривые, с руку толщиной. Их можно рубить, но из них ничего не положишь. Нужны брёвна. Нормальные, толстые, чтобы положить под колёса и держали. Брёвна были в лесу, за спиной, в трёхстах метрах. Можно рубить, носить, класть — и так, по бревну, три километра. До вечера. До завтрашнего вечера. До послезавтра.

Срок был — к исходу завтрашнего дня.

Он стоял по пояс в воде и чувствовал, как ему становится холодно не только в ногах.

И тут сзади, от леса, кто-то закричал. Кричал весело, во всё горло, с присвистом, как кричат ямщики:

— Э-эй! Товарищ гвардии майор! Погодите! Не тяните, пуп надорвёте!

Ковалёв обернулся.

На краю болота, на немецкой гнедой лошади, сидел старшина Гапонов. За ним, на верёвке, шла вторая лошадь — его собственная. За второй лошадью — ещё одна. За ней — ещё. Ковалёв смотрел, как из леса выходят лошади — рыжие, вороные, гнедые, пегие, разные, с немецкими тавро и без, с упряжью, с хомутами, некоторые с обрывками постромок, — и не мог их пересчитать. Не стал и пытаться.

— Это что? — крикнул он.

— Лошади, товарищ гвардии майор!

— Вижу! Откуда?

Гапонов подумал. Лицо у него было мокрое, счастливое и совершенно честное.

— Ходили! — крикнул он. — По лесу! Немецкие! Бросили их немцы, товарищ гвардии майор! Артиллерия у них на конной тяге, а тут наши танки, ну и драпанули кто как, а лошадей-то куда? Лошадей бросили! Они и ходят! Я с утра поехал, смотрю — ходит одна. Взял. Потом смотрю — ещё. А потом думаю — ну, раз ходят, чего ж им ходить? Пусть работают!

Ковалёв стоял по пояс в воде и смотрел на него.

Он понимал, что старшина прав. Немецкая пехотная дивизия была на конной тяге почти целиком — артиллерия, обозы, кухни, всё. Несколько тысяч лошадей на дивизию. Здесь, под Бобруйском, наши за двое суток разметали несколько таких дивизий. Лошади остались. Бродили по лесам, голодные, напуганные, никому не нужные.

Никому, кроме старшины Гапонова.

— Упряжь есть? — крикнул Ковалёв.

— Есть! На них и есть! Немецкая, хорошая, кожа! Я ещё два воза упряжи в лесу видел, стоят брошенные, привезти?

— Вези!

Гапонов развернул немецкую лошадь и поскакал в лес, и за ним с грохотом, чавканьем и ржанием ушёл весь табун — но не весь, потому что половину он успел бросить у края болота, и бойцы, стоявшие там, уже ловили лошадей за уздечки.

Через час орудия пошли по болоту на конской тяге.

Не везде. Там, где было глубоко, лошади вязли не хуже людей и бились, и их вытаскивали, и одну не вытащили — она ушла в трясину по шею и так и осталась стоять, глядя на людей тёмными глазами, пока кто-то из ездовых не выстрелил ей в ухо. Там, где было мелко, лошади тянули, и люди тянули рядом, и орудия шли. Медленно, по сотне метров, с остановками. Но шли.

Малахов шёл впереди с палкой. Ковалёв — рядом. Сзади хрипели лошади, ругались люди, скрипели колёса. Дождь не кончался.