Ковалёв пошёл во двор к Тюрину.
Он сам не знал зачем. Просто пошёл.
Двор был за командным пунктом — большой, квадратный, мощёный, окружённый со всех сторон стенами пятиэтажных домов. В центре — засохший фонтан с каменной рыбой. У стен — мусорные баки, сарай, перевёрнутая детская коляска. В арке, ведущей на соседнюю улицу, — ворота, сорванные с петель.
Тюринская батарея стояла в этом дворе. Орудия — у стен, в арке, развёрнутые стволами к воротам. Расчёты сидели у орудий на ящиках, ели гапоновские сосиски, курили. Кто-то спал на шинели прямо на булыжнике.
Тюрин сидел на краю фонтана. Один. Курил. Смотрел на небо — серое, в дыму.
Увидел Ковалёва. Встал.
— Сиди, — сказал Ковалёв.
Тюрин сел. Ковалёв сел рядом. На край фонтана, на холодный камень. Каменная рыба за спиной смотрела на них пустыми глазами.
Помолчали.
— С праздником, товарищ гвардии подполковник, — сказал Тюрин.
— С праздником.
Тюрин протянул ему папиросу. Ковалёв взял. Прикурили от одной спички, как тогда, под Бобруйском, с пехотным капитаном.
— Говорят, немцы капитулируют, — сказал Тюрин.
— Говорят.
— Правда?
Ковалёв посмотрел на него.
— Правда, — сказал он. — Завтра.
Тюрин кивнул. Как Бурмистров. Не спросил, откуда.
Они курили. Со стороны улицы донеслась гармонь — кто-то играл «Катюшу», неумело, сбиваясь.
— Товарищ гвардии подполковник, — сказал Тюрин. — Можно я скажу?
— Говори.
— Бурмистров вчера с вами говорил, — сказал Тюрин. — Про меня. Я знаю. Он мне сказал, что будет говорить. Я его не просил. Я хочу, чтобы вы знали. Я его не просил.
— Знаю.
— И ещё, — сказал Тюрин. Помолчал. — Я не обижаюсь.
Ковалёв посмотрел на него.
— Я сначала обижался, — сказал Тюрин. — В январе. Когда вы меня первый раз в хвост поставили. Я думал — вы мне не доверяете. После осени. После того, что я просился с батареи. Думал — боитесь, что не выдержу. — Он затянулся. — А потом понял. Не в этом дело.
— А в чём?
Тюрин подумал.
— Не знаю, — сказал он честно. — Но не в этом. Вы меня бережёте не потому, что я плохой. А потому что… — Он поискал слово. — Потому что жалко. Вот. Жалко вам меня.
Ковалёв ничего не сказал.
— Вы не думайте, я понимаю, — сказал Тюрин. — Вам всех жалко. Я видел, как вы на Лёньку смотрели. Когда его на привале. И на тех, в Кюстрине, у перекрёстка. Вы всех жалеете. Просто меня — больше. Не знаю почему.
Он помолчал.
— Может, из-за футбола, — сказал он вдруг и улыбнулся. — Я тогда на льду, помните? Как дурак. А вы смотрели.
— Помню.
— Я тогда первый раз с осени смеялся, — сказал Тюрин. — С той, когда батарею выбили. Год не смеялся. А тут — на льду. Сам не знаю, что нашло.
Ковалёв смотрел на каменную рыбу в фонтане.
— Тюрин, — сказал он. — Ты откуда?
Тюрин посмотрел на него удивлённо.
— Из Калинина, товарищ гвардии подполковник. Вы же знаете.
Он не знал. Он полтора года командовал этим человеком. Не отпустил его с батареи. Берёг его. Держал в хвосте. Знал, как он смеётся на льду, как держит руку, которая давно зажила, как смотрит на запад. И не знал, откуда он.
— Из Калинина, — повторил Ковалёв.
— Мать там, — сказал Тюрин. — Сестра. Младшая. Ей шестнадцать. Пишет мне, что в техникум поступит. Педагогический. Будет учительницей. — Он улыбнулся снова. — Я ей пишу — поступай. Я вернусь — проверю, как учишь.
Ковалёв кивнул.
— А после войны? — спросил он. — Ты сам?
Тюрин подумал.
— Не знаю, — сказал он. — В армии останусь, наверное. Куда ещё. Я ж ничего не умею, кроме пушки. — Он докурил, бросил окурок в фонтан. — А вы, товарищ гвардии подполковник? Помните, я спрашивал? Где встретимся — в шесть часов вечера после войны?
— Помню.
— Вы сказали — на мосту. Как в кино.
— На мосту.
— Я запомнил, — сказал Тюрин. — Значит, на мосту.
Он встал. Одёрнул гимнастёрку.
— Пойду к своим, товарищ гвардии подполковник. Праздник же. Надо поздравить.
— Иди.
Тюрин козырнул и пошёл через двор к орудиям. Ковалёв смотрел ему вслед. Тюрин шёл, чуть придерживая руку — ту самую, давно зажившую. Подошёл к расчёту, что-то сказал. Расчёт засмеялся. Тюрин тоже.
Ковалёв встал с фонтана и ушёл обратно в подвал.
К вечеру тишина кончилась.
Он знал, что кончится. Знал время — примерно. Когда станет ясно, что немецкий генерал вернулся ни с чем, и что капитуляции не будет, и что Берлин будут брать до конца.
В половине седьмого ударила артиллерия.
Вся. Сразу. По всему центру. По правительственному кварталу, по парку, по вокзалам, по мостам, по всему, что ещё держалось. Это было как на Одере шестнадцатого апреля — только в городе. Где звук отражался от стен, от камня, от мостовых, и возвращался, и умножался, и не кончался. Подвал ходил ходуном. С потолка сыпалась штукатурка. Коптилка гасла от ударной волны, её зажигали снова, она снова гасла.
Ковалёв сидел в подвале и слушал.
Это было последнее. Он знал. Последняя ночь Берлина. Завтра утром — всё.
Около десяти вечера телефонист поднял голову от аппарата.
— Товарищ гвардии подполковник! Рябинин!
Ковалёв взял трубку.
— Товарищ гвардии подполковник! — голос Рябинина был сорванный, задыхающийся. — Немцы! Прорыв! Из парка! Большая группа! Через баррикаду в аллее прошли — мы не удержали, их много! Идут на юг! Через дворы! К вам!
— Сколько?
— Не знаю! Сотни! С автоматами, с фаустами! Танк один, самоходка! Идут через дворы, по подвалам, по проломам! Не по улицам — через дома! Мы их не видим!
Ковалёв положил трубку.
Он знал это тоже. Не здесь, не про свой полк — вообще. Что в ночь на второе мая немецкие группы из центра Берлина пытались прорваться. На запад, на север, на юг. Куда угодно. Мимо наших позиций. Через дворы, через подвалы, через метро. Что некоторые прорвались. Что большинство — нет.
Он не знал, где именно пойдут.
Он посмотрел на карту.
Дворы от парка на юг. Сквозные. Через арки, через проломы. Ведут прямо сюда. К командному пункту. К кухне Гапонова за углом. К санитарному пункту Мангасаровой в соседнем подвале.
И к двору с фонтаном. Где стояла в резерве батарея Тюрина.
Единственное, что стояло у них на пути.
Он схватил трубку.
— Тюрину!
Телефонист крутил ручку. Долго. Потом:
— Есть Тюрин!
— Тюрин, — сказал Ковалёв. — Немцы. Прорыв из парка. Идут через дворы. На тебя.
Пауза. Треск.
Потом голос Тюрина — спокойный, ровный, как всегда. Как в Кюстрине, двадцать седьмого марта:
— Слышу, товарищ гвардии подполковник. Вижу. Уже вижу. В арке.
— Держать.
— Держу, — сказал Тюрин.
Связь оборвалась.
Ковалёв стоял с трубкой в руке.
Потом положил её. Взял автомат, висевший на гвозде у двери. Проверил диск.
— Товарищ гвардии подполковник, — сказал телефонист. — Вы куда?
— Туда.
— Командир полка…
— Знаю, — сказал Ковалёв.
И вышел.
Потом он не мог вспомнить, как добежал.
Он помнил лестницу из подвала. Двор командного пункта. Проход между домами — узкий, заваленный кирпичом. Грохот впереди — выстрелы орудий, короткие, сухие, один за другим, и между ними — автоматы, гранаты, крики. Он бежал, и нога болела так, что темнело в глазах, и он не обращал внимания.
Он помнил, как выскочил во двор с фонтаном.
Двор горел. Сарай у стены — горел. Одно из орудий — у арки — лежало на боку, со снесённым щитом. Второе — стреляло. Прямо в арку, в упор, осколочными. Из арки, из дыма, выскакивали фигуры — серые, в касках — и падали. Третье орудие — у противоположной стены — било через двор в окна первого этажа, из которых стреляли. Четвёртое молчало.
Тюринские люди — у орудий, за ящиками, за фонтаном, за мусорными баками. Стреляли из автоматов, из карабинов. Кидали гранаты.
Тюрина он увидел у второго орудия.
Капитан стоял у станины, без каски, с автоматом, и кричал что-то расчёту. Показывал рукой — на арку. Расчёт заряжал. Выстрел. Из арки больше никто не выскакивал.