И оба молчали — одинаково, об одном и том же.
— Тогда нам с вами, товарищ майор, будет о чём не разговаривать, — сказал наконец Бурмистров.
Он завинтил флягу до упора, собрал кружки и ушёл, и Ковалёв остался с ощущением, которого не испытывал с августа сорок первого, когда Званцев полез на карачках в ход сообщения с коленом: рядом был человек его профессии. Только Званцев был начальством. А этот был под рукой.
Мамаев уезжал утром пятого.
Ему дали капитана и отдельный истребительно-противотанковый дивизион гвардейской стрелковой дивизии, формировавшейся под Тамбовом, — и то и другое одним приказом. Он пришёл прощаться, когда полуторка уже стояла у шлагбаума, и садиться не стал.
— Людей просить буду, товарищ майор. Сычёва отдадите?
— Нет.
— Я так и знал. — Мамаев вздохнул. — Я в городе всё думал: дадут мне когда-нибудь дивизион — первым делом найду себе такого старшину. Потом понял, что такого не найду, и перестал думать.
— Правильно понял.
Мамаев постоял, глядя в окно на пустой плац, по которому ветер гонял мокрый снег.
— Вы в городе всё равно приходили, товарищ майор. Ногами. В цех, на хлебозавод, на насыпь. Полдня туда, полдня обратно — а приходили. Мы уж знали: связи нет, донесение не дошло — всё равно придёт.
— Приходил.
— С полком не придёте. Пять батарей — это пять хлебозаводов. Ногами не набегаешься.
— Знаю.
— Вот я и думаю — как вы это будете.
— Буду смотреть на карту, — сказал Ковалёв.
Мамаев посмотрел на него — коротко и по-доброму, как смотрят на старшего товарища, сказавшего вещь правильную и не очень на него похожую, — и ничего не ответил.
Ковалёв отдал ему листок — старый, дивизионный, с пунктом первым. Мамаев знал его наизусть, но взял, сложил вчетверо и спрятал в нагрудный карман, туда, где держат документы и фотографии.
Полуторка ушла на станцию. Потерь, про которые можно было сказать «правильно», у Ковалёва за двадцать месяцев набралось много. Эта была первая, после которой не надо было ничего подписывать.
Шестого марта, вечером, репродуктор на столбе у штабного барака, три дня хрипевший одними сводками с юга, где было плохо, сказал знакомым всей стране голосом, что войска Западного фронта овладели городом Гжатск.
Про юг Ковалёв знал больше репродуктора. Через десять дней там второй раз за войну оставят Харьков, и репродуктор скажет об этом тем же голосом, только короче.
Сычёв стоял под столбом в мокром снегу без шапки. Снял он её, когда заговорили, — так снимают в церкви, хотя в церковь старшина, насколько знал Ковалёв, не ходил. Дослушал до конца, надел шапку и пошёл в барак.
— Товарищ майор. Гжатск.
— Слышал.
— Клушино — Гжатского района, — сказал Сычёв.
Он уже держал в руках тетрадь — вторую, ту, с долгами, — раскрытую на нужной странице, и Ковалёв понял, что старшина нашёл эту страницу ещё там, под столбом, в темноте, на ощупь.
«Дер. Клушино, дом 4-й от околицы, брюква, мешок 1. Октябрь».
Про Клушино Ковалёв знал больше, чем было записано у Сычёва. Знал, что немцы, уходя с этой земли, оставляют за собой не деревни, а печные трубы, — он видел такие трубы под Ельней в сорок первом, ровным строем, по линейке. И знал ещё одну вещь — не из учебников тактики, а из тех, что в его прошлой жизни знал любой школьник, — и к мешку брюквы эта вещь не имела никакого отношения.
Он её отложил. Как откладывал всё, что нельзя было ни проверить, ни сказать.
— Писать буду, — сказал Сычёв.
— Кому? Там неделю назад были немцы. Там сейчас ни сельсовета, ни почты.
— Военкомат будет, — уверенно сказал старшина. — Военкомат, товарищ майор, всегда раньше всех приходит. Ему призывать надо. Сельсовета может ещё месяц не быть, а военкомат через неделю сидит в уцелевшей избе и пишет списки.
Возразить было нечего: это была правда государственного устройства, и знал её старшина не из книг, а из того же места, откуда знал всё остальное, — из того, как на самом деле работают вещи.
— Там сейчас не до брюквы, Сычёв.
— Так я ж не тороплю, — сказал Сычёв. — Я в очередь встаю. Пока они там опомнятся, моё письмо уже будет лежать. Первым.
Он сел к лампе, надел очки в железной оправе и стал писать чернильным карандашом, послюнив его, медленно, по-писарски выводя каждую букву.
'В Гжатский районный военный комиссариат.
Прошу сообщить, проживает ли в настоящее время в деревне Клушино Гжатского района хозяйка (хозяин) дома четвёртого от западной околицы, у которой в октябре 1941 года подразделением Красной Армии, выходившим из окружения, был взят мешок брюквы (один) для питания личного состава. Хозяев в то время дома не было. Взятое подлежит возмещению. Прошу также сообщить фамилию хозяйки для внесения в учёт'.
— Почему от западной? — спросил Ковалёв.
— Мы с запада шли, — сказал Сычёв, не поднимая головы. — От Вязьмы. С той стороны и считали. А ежели с другой стороны считать, это уже другой дом, и я его не обижал.
Он поставил свою подпись и повернул листок к командиру.
— Подпишите, товарищ майор. И печать.
— Печать зачем?
— Без печати, — терпеливо объяснил Сычёв, — это письмо от старшины. А с печатью — от части. Старшине не ответят. Части — ответят.
Ковалёв подписал. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Потом он достал из нагрудного кармана печать, а Сычёв достал из вещмешка штемпельную подушку. Ковалёв даже не стал спрашивать, откуда у старшины, двое суток назад не имевшего никакого полка, штемпельная подушка.
Печать легла чуть косо, со смазом по левому краю: рука ещё не привыкла.
Это был первый документ, под которым полк поставил свою печать. Не приказ, не донесение и не акт на матчасть, которой не было, — запрос про мешок брюквы в деревню, которой, может быть, тоже уже не было.
Ковалёв посмотрел на свежий оттиск и подумал, что для полка это, пожалуй, правильное начало.
Не лучшее. Правильное.
Командиров он собрал седьмого, в девять утра, в штабном бараке.
Скамей Бурмистров велел поставить на сорок человек и лишние не уносить. Налицо было шестеро. Они сидели в первом ряду, а за их спинами стояли тридцать с лишним пустых мест, и от этого в бараке было холоднее, чем на самом деле.
Бурмистров. Тюрин — комбат-1, единственный, кроме начальника штаба, кто знал, что такое батарея под танками. Старший лейтенант из запаса, до войны землемер. Пожилой начальник связи, до войны монтёр с почтамта. И два лейтенанта из училища, Рябинин и Шестаков, выпуск февраля сорок третьего, по девятнадцать лет каждому.
Погоны у лейтенантов были новенькие, февральские, и они их ещё трогали — незаметно, будто проверяя, на месте ли. Ковалёв своих не замечал вовсе. Он носил такие же двадцать лет в другой армии, и когда в Сталинграде ему выдали майорские — два просвета, одна звезда, — надел их и в ту же минуту забыл, как забывают собственную руку.
Листки он переписал в поезде от Сталинграда до Саратова, на коленях, — сорок раз, по числу командирских строчек в штате. Шесть раздал. Тридцать четыре сложил в папку: полк, который ещё будет.
— Первый пункт читаю вслух, — сказал он. — Остальные прочтёте сами.
Тюрин поднял голову. Эту фразу он слышал в третий раз. Первый — в сарае, при двух коптилках, в августе сорок первого. Второй — на поляне у Тропарёва, в мае сорок второго.
— Пункт первый. Командир полка — не командир орудия. Командир полка смотрит на карту, а не в панораму. Как только он посмотрел в панораму — у полка больше нет командира.
В бараке стало тихо. Слышно было, как на плацу ветер хлопает незакреплённым листом жести.
Рябинин, сидевший ближе всех, записывал, торопясь, и на слове «полка» остановился.
— Разрешите вопрос, товарищ майор. А это — для кого? Командир полка у нас один.
— Для меня, — сказал Ковалёв.
Он сказал это просто, без паузы, и сам удивился, как легко это вышло.
— И для каждого из вас — на своей ступеньке. Командир батареи — не командир орудия. Командир орудия — не наводчик. Лестница одна. Кто стоит выше, тот смотрит шире. Как только он наклонился к панораме — всё, что шире, осталось без хозяина.