— Вологодский, — объясняет она с таким таинственным видом, будто это бог весть какой секрет.

Анна кивает, благодарно грызет жесткий сплав какао и сахара и бессмысленно таращится в стену. Кажется, будто по ней паровоз проехал.

Зина, чуткая, преданная, видит, что с подругой творится неладное, и отогревает беспечной болтовней.

— Ну а что ж, — рассуждает она, — и разрешил, как миленький разрешил. Даже без пирогов обошлось. А я думаю, мы с тобой, чай, вечером вдвоем дотащим, не такая уж и тяжелая. Ты с одной стороны схватишься, я с другой. Благо хоть снег перестал валить, всë как-то веселее стало. А там уж и весна. К весне, Анечка, я тебе такое платье пошью, что ты у меня боярыней ходить будешь…

— Кто разрешил? Что разрешил? — сонной мухой переспрашивает Анна.

— Так Григорий Сергеевич! Швейную машинку!

— Да, швейная машинка… — это такая хорошая, простая вещь, от которой сразу становится теплее. Анна уже прикидывает: первым делом она разберет обе и посмотрит, где маховик головки надежнее, а где челночный механизм покрепче. Может, придется подточить посадочные места, подогнать отверстия — хорошо бы у Голубева нашлись подходящие напильники. Впрочем, старый механик тот еще куркуль, он всë тащит в свои закрома.

Зина подливает ей кипятку, оглядывается по сторонам в поисках вездесущих любопытных ушей и шепчет заговорщически:

— Не зря я Прохорову второй год стряпаю и стираю, ишь какого кавалера себе откормила! Он надысь за меня так вступился перед кралей, что я аж прослезилась, Ань.

— Перед какой кралей? — она потихоньку включается в происходящее, и Курицын с его убеждениями, прошлым и будущим начинает терять очертания.

— Так Началовой же. Ух, что тут было! Аккурат накануне пальбы случилось. Я запнулась, Ань, и как хрясь тарелки ей под ноги. Ну разбила и разбила, поди, казенное имущество-то. А краля прям взвилась, назвала меня то ли растяпой, то ли кулемой… Мне-то как с гуся вода, слова — что горох. Сыпятся да отскакивают, сыпятся да отскакивают… А Григорий Сергеевич прям близко к сердцу принял, отчитал, стало быть, Началову, да так сурово! Мол, у нас тут прислуги нету, одни сослуживцы. И будьте любезны вести себя вежливо… Да, так и сказал: будьте любезны! — хихикает Зина.

Так вот отчего Прохоров чая для Началовой пожалел — за разлюбезную его сердцу Зину вступился. И правда, всем кавалерам кавалер.

* * *

Унести швейную машинку с ножным приводом — та еще задача. Они с Зиной и так приноравливаются, и сяк ухватываются, а всë одно неудобно. Анна вспоминает, что видела в каретном сарае ручную тележку, и они грузят добычу на хлипкие деревянные доски — те держатся.

Так и покидают контору, в четыре руки толкая тележку. Зина, смеясь, травит байки из прежней, акушерской жизни — про ревнивых мужей и похотливых девственниц. Непристойности, от которых у Анны полыхают уши.

Уже в конце Офицерской улицы их догоняет Прохоров.

— Зина, а нырните вон в тот экипаж, — предлагает он, — мы с Анной Владимировной прогуляемся.

Он помогает загрузить машинку внутрь и машет рукой, прощаясь. Одинокая тележка стоит, всеми забытая, посреди улицы. Ну ничего, старьевщики подберут.

Анна ждет, притоптывая снег под ногами. Прогулки с Прохоровым всегда обозначают, что ее будут наставлять или упрекать.

И точно, он подает руку и тут же приступает:

— Блестящий допрос, Аня.

— Я не допрашивала Курицына, — ощетинивается она, шкурой ощущая надвигающуюся головомойку, — мне просто хотелось поговорить. Понять, наверное.

— Вот поэтому я больше не позволю вам работать напрямую с преступниками.

— Почему — поэтому? — не понимает она.

— Этак вы очень быстро сгорите, Аня, — объясняет он мягко. — Если каждого станете через себя пропускать, каждому свою душу открывать, что от вас останется через год-другой? Нет, голубушка, никуда такое безобразие не годится. Пусть каждый занимается своим делом — сыщики расследуют, а механики проводят экспертизы.

— Да, — соглашается она едва не с облегчением, — вы, пожалуй, правы. Так будет лучше. Мне кажется, будто меня выпотрошили.

Они бредут по ярко освещенной набережной и не попадают в такт суматошного вечера, в котором все вокруг куда-то спешат, куда-то несутся.

— Аня, я давно хотел с вами поговорить, — какой удивительной для беспардонного сыщика неловкостью от него сквозит! — о том, что происходило между вами и Раевским.

— Григорий Сергеевич! — от потрясения ее голос взмывает к самому небу. После бесстыдностей Зины первым на ум приходит самое греховное.

— Я ведь его допрашивал, — мужественно продолжает Прохоров. — И сложил некоторое представление о его методах управления всеми барышнями в группе. Пожалуй, честен он был только с Ольгой, самой жестокой из трех. Вас же, Аня, он совершенно умышленно дрессировал. Хвалил, когда вы вели себя правильно, и обливал холодом в иных случаях. Впечатлительная, влюбленная, юная и неискушенная барышня — вы были послушным инструментом в его руках.

Слова что горох, внушает себе Анна, сыпятся да отскакивают, сыпятся да отскакивают…

— Вы пытаетесь унизить меня, Григорий Сергеевич?

— Я пытаюсь сказать: не берите на себя больше, чем сможете унести. Не надо, Аня. У вас впереди долгая и, смею верить, счастливая жизнь. Стоит ли омрачать ее сожалениями о том, чего уже не исправить?

— Но эти сожаления делают меня сильнее. Как будто мне нечего больше терять и нечего больше бояться.

— Но ведь вам есть что беречь.

— Имею ли я право?

— Может, и нет. Но какая разница.

Она вдруг понимает, что так крепко держится за его руку, как не всякий слепец возьмется за поводыря.

И чуть отстраняется, и дышит зимой и чем-то похожим на надежду.

Глава 18

Утром Анна сонная, зевающая — две швейные машинки всерьез заняли ее, отчего она засиделась допоздна.

Служебный пар-экипаж уже ждет возле флигеля, а внутри — Феофан, на всякий случай прихвативший с собой фотоматон.

— Велено сопроводить, Анна Владимировна, — жизнерадостно сообщает он, помогая ей устроиться.

Ей приятно его видеть — это свой человек, подле которого всегда спокойнее. Не то чтобы Анна очень переживала о том, как встретят ее жандармы, — поди, не грубее, чем в отделе СТО, но всë же вдвоем веселее.

— Как вы поживаете, Феофан? — спрашивает она. — В последнее время мы редко видимся.

— А будто вы не наслышаны про мои любовные неудачи, — смеется он, нисколько не огорченный. — Наш дежурный Сëма даром времени не теряет… Вы меня отвергли, Ксения Николаевна тоже одаривает равнодушием. Вот и остается только рьяно служить.

— Я вас отвергла? — поражается Анна. — Как? Когда?

— Ну помните, с театром…

Анна стремительно перебирает воспоминания: о чем толкует этот мальчишка? И с облегчением находит нужное: помнится, на вокзале, в тот день, когда было обнаружено тело в вагоне первого класса, он и правда что-то этакое предлагал.

— Бог мой, Феофан, я отвергла театр, а не вас, — вырывается у нее. И только потом Анна осознает, как многообещающе это звучит. — То есть вас тоже, но не нарочно. Да я даже не поняла ваших намерений! Вы уверены, что Ксения Николаевна разобрала их лучше?

— Как только театр? — теряется он.

— Милый мой, — как можно теплее произносит Анна, — вы же меня младше на целую каторгу! К тому же мне нынче вовсе не до амуров. Но я представляю лицо вашего батюшки-священника, коли бы вы привели в дом поднадзорную… — тут уж ее манер не хватает, и она просто покатывается со смеху. — Простите, простите меня, — бормочет несвязно.

— А что? — супится Феофан. — Папенька у меня великую склонность имеет к состраданию…

— Я, пожалуй, обойдусь без отпущения грехов, — отмахивается Анна, которой только попов в жизни не хватало. Будто мало Прохорова с его индульгенциями!

Феофан, оскорбленный во всех своих лучших чувствах, держится всë же достойно.

— Не подумайте, что я мотылек легкомысленный, — просит он. — Я ведь с чистыми помыслами…