Но мальчик…

«Вот тогда я оступилась.»

Она помнила всё до мелочей. Как стояла на пороге его комнаты. Как с холодной решимостью планировала сделать это аккуратно, без следов. Мальчишка бы просто умер. И тогда князь остался бы с ней. Только с ней. Без прошлого. Без якорей.

Но все пошло не по плану. Это отродье оказалось сильнее, чем она ожидала. Кто бы мог подумать, что Лилия родила некроманта? Что детеныш сумеет защититься? А потом его бабушка…

Когда Маргарита пришла в себя и решила повторить попытку, эта старая ведьма пришла в их дом и забрала ребенка. Увезла, спрятала и защитила, будто знала, что жить этому выродку оставалось недолго.

Маргарита не пошла за Павлом. Не потому что сдалась. Она поняла, что проиграла. Не битву с ребенком. Битву с женщиной, против которой Маргарита бы не выстояла.

С того момента мальчик был вне её досягаемости. Он рос, и с каждым годом становился напоминанием о том, чего она не завершить.

«Если бы тогда бабушка не вмешалась…

Если бы я успела — хоть на мгновение раньше…

Сейчас всё было бы иначе.»

Не было бы тени в глазах Филиппа. Не было бы прикосновений к памяти. Не было бы сына, в котором князь всё ещё видел Лилию.

Был бы её ребёнок. Её сын. Единственный. Центр мира Филиппа. Продолжение рода — не от прошлого, а от неё.

Теперь у неё был новый шанс. Шанс родить того, кто будет не напоминанием, а началом. Кто не принесёт с собой память, но будет только её и его.

— Я не смогла тогда… — прошептала она в темноту. — Но теперь смогу. Обещаю тебе, — склонилась к живому теплу под ладонью. — Ты будешь единственным. Ты будешь тем, кого он полюбит. Сначала — потому что ты его сын. А потом — потому что ты мой. Ему придется.

Слова звучали глухо. Но в них была сила. Тот ледяной решительный тон, с которым она выносила приговоры. Только теперь — себе. И тому, кого носила под сердцем.

Маргарита подняла голову и вновь посмотрела в зеркало. Женщина в отражении была всё той же — железной. Но впервые в её глазах светилось что-то ещё. Беспокойное. Человеческое.

"Я не отступлю второй раз."

Она закусила губу, не давая слезам вырваться наружу. Потому что Маргарита Ивановна не плачет. Не должна. Не имеет права.

Но в этот момент, она не знала, сможет ли исполнить то, что пообещала. Впервые за всю жизнь она страшилась будущего.

Гоблин MeXXanik

Чехов. Книга 15. Последнее дело

Глава 1

Возвращение

Шёл тёплый летний дождь. Не Петроградский — холодный и колкий, а тот, что частенько заставал меня в деревне, где я проводил лето. Он мягко гладил голову и плечи. Я стоял посреди старого сада, знакомого до странной боли в груди. Земля под ногами была мягкой, раскисшей, в воздухе висел пронзительный запах мокрой травы, листьев и сырой коры. Ветви яблонь над головой чуть скрипели, покачиваясь, словно вспоминали старые мелодии.

Рука больше не беспокоила. Только жгло, как будто боль ушла, но след от неё остался где-то глубже, не на коже. Я посмотрел на ладонь. Ни крови, ни пореза. Только след, почти невидимый, словно ожог, оставшийся от чего-то важного. Как память.

— Павел…

Я вздрогнул. Звук был знакомым, до ломоты в сердце. Я не слышал этого голоса уже много лет. Но вспомнил сразу. Я обернулся.

Она стояла под яблоней. Светлая, тонкая, почти прозрачная. Лицо было ровным, спокойным. Именно таким я запомнил его по старым фотографиям, на которых всегда чувствовалась тень улыбки и налет печали. И в груди разлилось странное, мягкое тепло. Тот покой, которого мне всегда не хватало.

Я улыбнулся. И шагнул к ней. Сначала медленно, а потом быстрее, будто боялся, что она исчезнет, если замешкаюсь.

— Ты не должен был сюда приходить, — сказала женщина тихо, но твёрдо. Голос её звучал не как упрёк, а как нежное напоминание.

— Меня что-то привело, — ответил я.

Мама кивнула, будто так и знала.

— Ты упрямый. В этом ты сильно похож на него.

Я не стал спрашивать, кого она имела в виду. Это и так было понятно. Я не отвёл взгляда. Она стояла слишком близко, и от неё исходило тепло — настоящее. Будто это не был сон, а она не была иллюзией. Когда она коснулась моей щеки, пальцы были живыми. Мягкими. Тёплыми.

— Ты боишься идти его путём, — сказала она, ласково. — И правильно. Твой отец наделал немало глупостей, прежде чем начал понимать, кем он хочет быть. Но тебе не нужен его путь. У тебя должен быть свой.

— Он считал, что поступает правильно, — сказал я, почти с вызовом. — Как и ты. Как и я.

— Мы все так считаем, — прошептала она. — Это способ не слышать свою совесть. Пока она не замолчит навсегда. Щукин тоже так думал. Верил в своё право ломать чужие судьбы. Но ведь это не делает его правым… верно?

Я мотнул головой. Медленно. Тяжело.

— Верно.

Она чуть приблизилась, и в голосе её вдруг появилась тревога. Мольба.

— Постарайся не совершать их ошибок. Переступив черту, ты уже не вернёшься. Ты станешь другим. Ты сделаешься холодным и пустым.

— Я уже её переступал… — начал я, но она покачала головой.

— Тогда это было необходимо. Тогда ты боролся. А сейчас — ты убегаешь. Прячешься от боли. Придумываешь справедливость, чтобы не чувствовать обиды. Это не путь. Это — ловушка. Иллюзия, которая не спасёт. Не исцелит. Не принесет тебе счастья.

Ветер налетел резко, словно кто-то распахнул двери в другое время. Деревья зашумели — громко, тоскливо. Я вздрогнул. Поднял голову. Ещё мгновение назад светлое небо затянуло тяжёлыми свинцовыми тучами. А дождь… исчез. Внезапно. Вместо него с неба начал падать снег — густой, колючий. Слепящий.

Я задрожал. Зубы застучали, тело сжалось в попытке удержать остатки тепла. Руки сами обняли грудь, словно защищали от чего-то гораздо сильнее холода. Как будто всё вокруг рушилось. Сад становился чужим. Исчезал.

— Тебе пора возвращаться, — сказала мама, и голос стал глуше, так как ветер уже относил его прочь. — Иначе ты потеряешься. И я останусь здесь. Не смогу проснуться в своем мире.

Я хотел что-то сказать. Шагнуть к ней. Удержать. Но ноги подогнулись, и всё начало расплываться, растворяться. Мир распадался на куски света и тени. Она исчезала первой — сначала лицо, потом руки, затем тень её платья.

Тьма поглотила всё. Только голос остался. Тихий, как дыхание сквозь сон.

— Не вступай на путь, который выбрал когда-то твой отец… иначе ты перестанешь быть собой…

И я падал. Долго. Вглубь себя. В темноту, в которую страшно заглядывать.

* * *

— Ну и что ты наделал?

Этот голос был первым, что я услышал, когда пришел в себя. Медленно открыл глаза, и мир сперва плыл, будто я смотрел на него через мутное стекло. Мягкий свет падал от лампы в углу, пахло мятой и чабрецом — смесью, которую Яблокова добавляла в отвар, когда болел Фома.

Я повернул голову. В кресле в изголовье кровати сидела Яблокова. В строгом платье, с прямой спиной и губами, сжатыми в тонкую линию. Вид был такой, будто я задолжал ей полжизни и сейчас она собиралась взять хотя бы часть долга. И ей для этого даже утюг не понадобится — она сможет положить мне на кожу раскаленную ладонь.

— Вы о чём? — хрипло спросил я, попытался приподняться, но тело ещё не слушалось.

Я сделал вид, что не понимаю. Не потому, что собирался солгать. Просто хотел немного оттянуть момент. Понять, сколько она уже знает. И в эту секунду на лице Людмилы Фёдоровны промелькнула тревога. Почти материнская. Но тут же исчезла, как будто она велела себе не показывать её.

— Ты сам понимаешь, о чём, — сказала она, уже тише. Но уверенность, которая обычно звенела в её голосе, будто бы ослабла.

Я округлил глаза, постаравшись вложить в выражение лица искреннее удивление.

— Не понимаю.

Женщина не стала спорить. Взяла со столика небольшой серебряный колокольчик и трижды в него позвонила.