— Здесь слабых нет, — усмехнулся Герасим Игнатьевич. — Но, может нам обсудить это за чашкой чая? Пойдемте на кухню. Так как раз самовар поспел.
На кухне было уютно. Василинка разливала чай по кружкам. На столе стояло малиновое варенье, сметана, чашка с мёдом и целая россыпь небольших румяных булочек. Чай был с липой. Сладкий, тягучий.
Здесь мельник перестал казаться хищным. Может, все дело в свете, который упал на его лицо, проявив глубокие морщины вокруг глаз. Или причина была в дочери, что смотрела на отца с затаенной тоской.
— Мишка хороший, — произнёс старик просто. — Глупости в нём есть, как и во всяком, но душа у него — светлая. Не рваная. Удивительно редкая сейчас вещь. Особенно у тех, кто растет без семьи, без ласкового слова и доброй руки. Ко мне каждый год приходят работники. Как выпускаются из приюта, так и идут. Я каждого проверяю. Даю посильную работу, одежу, еду и кров. А потом оставляю целковый на виду. И притворяюсь поначалу, что не заметил, как его взяли.
— Все берут?
— Все.
— А Миша? — спросил я.
— И он взял. Потому что сложно пройти мимо денег, когда они лежат и к себе манят. Вот только он через два дня сам пришел и отдал мне эту монету. И признался, что хотел ее присвоить.
— Хороший мальчишка, — выдохнул Фома.
— Я не стану его забирать силой, — тихо сказал я.
— Хорошо, — кивнул мельник. — Но я хочу, чтобы вы поняли, почему он остался.
Мужчина открыл шкатулку. Внутри лежали бумаги. Свидетельство о рождении. Новое имя: Матвей Герасимович Корабельный. Выровненные буквы, штемпель, подписи. Всё законно. Всё уже сделано.
— Сначала я просто хотел помочь. Бросить человеку верёвку, когда он в яме. Дать крышу, тепло. А потом… Потом я увидел, что он не только держится за эту верёвку, но и тянет за собой других. Он способен быть опорой.
Он выдохнул. Долго смотрел в кружку, прежде чем продолжить:
— Моя Василинка… Она будто бы знала с первой встречи. Смотрела не как на работника, а как… как девица, которая уже выбрала. И я понял: если он уйдёт — она не сможет другого полюбить. Не поверит, не примет. Она вся в меня и выбрала один раз. Мы с ней однолюбы.
Я хотел было что-то возразить, но мельник поднял руку:
— Не сочувствуйте. Это не горе. Это дар. Просто… с таким даром живут труднее.
На кухню вошел парнишка в великоватой рубахе и широких штанах. Он был аккуратно подстрижен и выбрит, хотя щетина у него была редкой и светлой и вряд ли нуждалась в бритве.
— Мастер, — Миша остановился. В его голосе дрожала и решимость, и боязнь быть неправильно понятым. — Я… я хочу остаться.
— Уверен?
— Да. Не потому, что здесь тепло и пирожки. Не из-за нового имени. Я хочу быть с ней, — он взял Василинку за руку. — И не хочу оставаться Мишкой, который выжил случайно. Я хочу стать человеком, которого принимают не из жалости. А за то, какой он есть. Хочу начать жить по-новому.
— И ты не боишься, что люди узнают? — спросил Фома. — Про прошлое?
— Бояться — это каждый день умирать понемножку. Я больше не хочу. У меня есть всё, чего мне не хватало: имя, работа, любовь. Мне больше не нужно бегать, чтобы что-то доказать.
Он взглянул на Василинку.
— А я его никуда не отпущу, — твёрдо сказала она. — Хотите — ругайте. Хотите — считайте, что я глупая. Но я люблю его. И если не будет его, то не будет во мне больше радости.
— А зачем было менять имя? — нахмурился Питерский. — К чему все эти сложности?
Мельник вздохнул и пояснил:
— Император когда-то прогнал меня со двора. И наказал тем, что отнял у моих детей отчество. То есть после моей смерти государь может отнять у дочерей наследство. Потому как оно передается только тем, у кого есть титул. Все мои дочки выбрали себе мужей по сердцу. И каждый из простых. Я всегда был только рад такому выбору. Но сейчас… я старею.
— Батюшка… — Василинка прижала ладонь к груди.
— Я не боюсь уходить. Но это место должно остаться в хороших руках. Оно сильное, но может служить злу, ежели его не держать крепко.
Я был смущен и озадачен. Но, взглянув на Фому, понял, что для него как раз все было ясно как день.
Глаза мельника были сухими, но в уголках скрывался блеск.
— Мишка мой теперь. И не потому, что я дал ему бумаги. А из-за того, что я увидел в нём своё продолжение. Не по крови — по сути. И он справится с этим местом. Потому что у него сердце.
— И что с ним? — спросил я, прежде чем прикусить язык.
— Оно у него есть., — был мне ответ.
Глава 20. Земля
Мы вышли к машине. Фома сел за руль, и едва я занял место на пассажирском сиденье, живо уточнил:
— Куда едем, вашество? Домой?
Я покачал головой:
— Мне надо съездить за город к мастеру Корчагину. Знаешь такого?
— Мы на рынке покупали продукты с его огородов, — кивнул Питерский. — У него ферма в сторону Мурино располагается. А туда одна дорога ведет.
— Тогда в путь, — распорядился я. Питерский завел двигатель, и авто выехало на шоссе.
Некоторое время мы молчали, размышляя каждый о своем. Я о том, куда вывело дело мельника, а о чем думал Фома, было мне неведомо. Парень расслабленно вел машину, едва слышно насвистывая под нос незатейливую песенку. Мотив отчего-то казался мне знакомым.
— Такое ощущение, что надвигается буря, — пробормотал он, когда машина свернула с проспекта в сторону пригорода.
Я только кивнул. Небо над Петроградом сегодня и правда было серым. А ветер тащил со всех сторон к городу черные низкие тучи.
— И ветер усиливается, — добавил Фома. — Нехороший это знак, мастер.
Я взглянул на Питерского, и тот усмехнулся, словно пытаясь отогнать дурные мысли.
— Решил изменить стиль? — уточнил я, чтобы сменить тему разговора.
— Стиль? — не понял Фома.
— Ну, ты вроде стригся как-то по-другому, — пробормотал я. — Или еще чего.
— Приходится, — вздохнул Фома. — По уставу нужно стричься коротко, а по моей породе коротко нельзя. Вот, приходится сохранять золотую середину.
— Из-за ушей? — улыбнулся я.
— Иногда появляются, окаянные, — подтвердил Фома. — Я и кепку себе прикупил, чтобы не опрофаниться. А то вдруг, как выскочат при ком-то особенно чувствительном. И придется мне потом долго извиняться.
— Или наоборот. Кто-то решит, что ты слишком красивый.
— Это только Иришка считает мои уши красивыми, — смутился парень.
— И Яблокова, — добавил я. — Она всю твою кошачью форму считает замечательной.
— Скажете тоже «замечательной», — проворчал Питерский, но было заметно, что ему это слово понравилось. — Если бы каждого можно было бы впечатлить котом.
— Ты про Вальдорова? — спросил я.
Парень за рулем помрачнел.
— Про него даже вспоминать не хочется. Чего это вы про него заговорили?
Я рассказал про встречу Константина с Гришаней. А потом поведал и про собственную беседу с кустодием перед спектаклем.
— И чего ему неймется, законнику этому, — фыркнул парень.
— Разберемся, — ответил я уверенно. — Сдается мне, что придется повоевать, если он не перестанет. Но мне кажется, наш последний разговор слегка привел его в чувство.
— Зажать бы его в темном углу и набуцкать хорошенько, — пробормотал Фома и добавил, — но ведь потом придется на дуэль идти. И все станет серьезнее некуда.
— Александр Васильевич дал добро наказать Вальдорова, если он пересечет границу дозволенного, — добавил я.
Фома покачал головой:
— Зря вы так. Я про то, что мастеру Морозову пожаловались. Вдруг он решит, еще, что мы маленькие да неразумные и за нас пойдет заступаться. Потом в жизнь не отмоемся от такого позора.
— Не переживай, — улыбнулся я. — мы договорились, что он не станет вмешиваться.
Пейзаж за окнами менялся: брусчатка сменилась щебнем, потом асфальт остался позади, и машина закачалась на просёлке. На обочинах начинались зеленые поля, между которыми темнели деревья и кусты.
— Вы уверены, что нужно встретиться с этим Кочергиным лично? — спросил Фома, когда мы проезжали мимо выкрашенного в красный цвет амбара.