Написал вот что: «Говорил с Куперштохом. Вам требуется объясниться».
Для Варежки же у меня было задание. Очень меня заинтересовал добродетель, подсунувший подборку газет со статьями об университете. Телеграфные новости — явно примитивная попытка пустить пыль в глаза, а в случайности я давно уже не верю…
Между Каинском и Колыванью триста восемь верст. Двенадцать станций. Десять ночевок. Достаточно, чтобы вспомнить насыщенные событиями дни в сибирском Иерусалиме. И совершенно, удручающе мало, чтоб наговориться с попутчиками. Бедному старому Гинтару теперь не до сна. Какой уж тут сон, когда в дормезе постоянно кто-то с кем-то беседует. Нет-нет и смех слышится. В том числе — женский. Да и сам прибалт изменился. Совсем немного, на мой взгляд, и кардинально, по мнению Герочки. Все такой же угрюмый и колкий, но хотя бы в разговор стал встревать. Причем по-русски. Еще бы! На старости лет сделаться распорядителем, по местным меркам, весьма внушительного состояния…
Государственный банк Российской империи при обмене серебряных монет на ассигнации использует курс один к трем с половиной. Обратно, бумажки на монеты, вообще не меняются, оттого и неофициальный курс здорово от официального отличается. Гинтар считает, что один к четырем — вполне справедливо. Я не спорю, мне все равно. Я ни туда, ни обратно менять не намерен.
Самая крупная купюра — билет Казначейства России в пятьсот рублей. Этакая мифологическая бумажка. Все знают, что она есть, только никто ее в глаза не видел. Лежат у кого-то в надежном сейфе пачки таких банкнот, а по стране бродят ассигнации номиналом поменьше. Сотенки. Они же — «государственные» — с надписью «Государственный кредитный билет». Эти вполне распространены. У прибалта в волшебном саквояже таких много.
Много, но далеко не такой ворох, как тот, что притащил в холщовом мешке Борткевич. Вот вроде умным человеком кажется. А разволновался, как юнец. Прибежал, в мыле весь, в ноги бросился. Прощения просил. Избавить его от соблазна великого просил и мешок свой мне в руки совал. Всего-то четыре пачки денег, если правильно собрать да уложить. А врассыпную — полмешка.
Действительно соблазн. Такой соблазн пережил — пнуть это существо, как пса шелудивого, и в нежные руки судьи передать. Сдержался. Участь его другая ждала. Такая, что, быть может, моему ногоприкладству рад был бы.
— Возьмите, батюшка ваше превосходительство! Возьмите, Христа ради прошу!
Было бы дело только в несчастных обобранных и кинутых евреях — взял бы. Мне бы пригодились. Но я не только за Куперштоха на начальника обижен был. Скорее, за стиль и метод его работы. За «нельзя». За подавление и непущание любой инициативы. За интриганство и лесть. За самые обычные явления среди туземной чиновничьей братии, которые я намерен был выжигать каленым железом.
— Нет. Не возьму. Что ж это ты мне — взятку, что ли, суешь, собака?
— Возьмите, милостивец. Возьмите, господин губернатор. Что ж мне теперь, их в мусор выбросить, что ли? Или первому встречному…
А вот идея с первым встречным мне понравилась. Не знаю, от ума большого он это сказал или по дурости брякнул, но у меня даже «встречный» готов был. И далеко ходить не надо… Борткевич, как осознал, что я слугу своего имею в виду, прямо как был — на коленях — к Гинтору переполз. Руку целовал. Старик и размяк. Согласился снять с бедолаги обузу. Они еще полчаса ее пересчитывали да за ветхие или надорванные бумажки лаялись. Потом тесемками пачки перевязывали…
В этот день как-то так получалось, что почти все посетители с деньгами являлись. Только коллежский асессор ушел, только Артемка на стол пыхтящий самовар приволок — нарисовались Веня Ерофеев с фингалом под глазом и братом Ваней. И не поймешь ведь — то ли на запах сдобных «жаворонков», то ли деньги к деньгам…
Благодарить стали. Вдвоем. Поддакивали друг другу и друг друга дополняли. Да складно так, словно всю ночь репетировали. Оказалось — нет. Как до дому от меня дошли, отец перво-наперво мудрость передавать стал. Воспитывать. Чтоб не лез с прожектами своими поперед и родителя дурнем да тугодумом перед генералом не выставлял. Потом помолились всей семьей. Повечеряли. Тогда уже за расчеты сели. Впятером. Четыре у Петра Ефимовича сына, оказывается. И все четверо окружное училище закончили. Образованные. Глава семьи только цифирь складывать да автограф свой в книгах выводить и умеет, а о детях позаботился. Умеет старик вперед смотреть. Все бы так!
Спорили до хрипоты. За ночь кипу дорогущей бумаги извели. О костяшки счетные все пальцы пооббили. Женское население усадьбы так перепугали, что те ножи и топоры кинулись прятать. К утру созрел итог.
Долго смотрел седовласый Ерофеев на чистовой расчет. Потом встал, низко Венедикту поклонился да за науку отцовскую простить попросил. И еще сказал, что негоже человека государева, что милость великую им явил, прибытком будущим весь род до правнуков обеспечил, без подарка оставлять. Хотел уже старшего сына ко мне отправлять, да тут делегация от евреев заявилась. Пришлось вновь молиться и за тот же стол садиться. Умеет, конечно, племя иудейское торг вести — не отнять. Но и Ерофеевы не пальцем деланы. К обеду стряпчего позвали договор писать и прошения на фабрики с мануфактурами.
— Если не секрет, Венедикт Петрович, скажи, сколько Куперштох в вашу винокурню вложить должен? — полюбопытствовал я.
— И в винокурню, и в свеколку с сахаром, ваше превосходительство! Сто пятьдесят тысяч ассигнациями…
Хмыкнул. Думаю, не намного ошибусь, если скажу, что в ерофеевских расчетах итог ближе к миллиону получился. Понятно — не сразу. Понятно, что путь еще немалый впереди и работы непочатый край, но теперь им хотя бы понятно, за что бороться.
— Прими, благодетель, не откажи! — взмолился розовый от смущения Иван. — От всей семьи нашей, батюшка вот передать велел.
И, главное, вновь «билетики». Может, и не полная пачка, но уж половина — точно. Вкусная такая, замечательная половинка. Только брать нельзя. Против правды это. Я и делать ничего не делал. Идею со свеклой подсказал — так крестьяне, что ее выращивать согласятся, прибыль вчетверо больше, чем от пшеницы, получат. А значит, покупать смогут больше. И детей учиться отправят. И с углем для паровой машины так же. И с фермой. Выходит, это дело не мое личное, а государственное.
И не брать — нельзя. От души ведь дают. Не вымогал и ножа к горлу не приставлял…
— Слушайте меня внимательно, купцы Ерофеевы. И другим передайте! Я, Герман Густавович Лерхе, исправляющий должность начальника губернии, поборов с торговых да промышленных людей не брал и брать не стану…
Лица братьев скисли. Легко догадаться — что именно им скажет батюшка, если они деньги обратно домой принесут. Но торопиться нельзя. Тон такой выбрал, пафосный. Поспешишь — решат, что крутится новый губернатор аки ерш на сковородке. Словами громкими прикрывает стяжательство.
— Однако ж! Вот Гинтар Теодорсович. Он глава вновь открытого Фонда содействия губернского управления. Ему вклад можете сделать и впредь не забывать. Фонд много чего хорошего делать станет. В том числе и следить, чтобы прошения к нужным людям попадали… А мне лично и вашего доброго слова довольно. Я не о себе пекусь, о государственной пользе!
Фух. Вроде нормально получилось. И главное — вовремя. Седой слуга вот только головой качал, сомневался. Но это ненадолго. Как только подписал документы ерофеевские, распрощались с братьями и сели с Гинтаром Устав Фонда писать.
Костяк идеи давно в голове жил. Обрастал помаленьку мясцом. Сухожилия связывали разваливающиеся части, конечности обтягивались кожей. Не хватало двух самых главных частей — сердца и головы. А тут как-то вдруг сразу — и то, и это. Распоясавшиеся, ожившие без этой пресловутой «черты оседлости» в Сибири евреи, посредством лихоимца Борткевича, дали сердце. Что за фонд без денег? Самое его существование — это обоснование движения средств в нужную сторону. От желающих дать к нуждающимся в получении.