Расщепленное надвое сознание в медицине называют шизофренией. А если – натрое? Это как будет? Я это к тому интересуюсь, что именно… гм… трояко я новости и воспринял. В один-единый миг в голове моей с грохотом атакующей рыцарской конницы столкнулось три мысли.

Та часть меня, скорее всего приобретенная, оставшаяся, так сказать, в наследство от Герочки, ликовала. «Наконец-то! – вопило сердце, эхом и багровыми пятнами отдаваясь в глазах. – Наконец-то меня заметили, оценили и назначили на пост, соответствующий талантам и заслугам! Ух, теперь-то я им всем покажу!»

Душа же в это самое время погружалась в пучину ужаса и отчаяния. Одной тени, намека на возможное повторение «командировки» в то Ничто, где она пребывала неисчислимые века, достаточно было, чтобы моя внутренняя сущность зашлась в каком-то инфернальном визге. И я ее, мою многострадальную душу, отлично понимал. Одно дело начальствовать в полупустынной Сибири, где даже фатальные ошибки выглядели невинными шалостями, и совсем другое – руководить огромной державой из столичного кабинета. Заведовать судьбами миллионов. Быть на самом острие атакующей настоящее истории.

И ведь не скрыться, не спрятаться, не свалить неудачи или ошибки на неопытность молодого Саши-Бульдожки. Никто не поверит. Как наверняка во всей столице не найдется и единого человека, принявшего всерьез назначение второго сына Александра Второго председателем комитета министров. Фиговый лист – да. Номинальное лицо для свиты императора. Понятно, что вся работа – я имею в виду действительно работу, а не присутствие на торжественных церемониях, – ляжет на мои плечи. И стоит мне оступиться, смалодушничать или просто не обратить внимания на вопиющую подлость – все! Пути назад не будет.

Да и сам масштаб будущего труда просто подавлял. Зима 1865/66 года выдалась морозной и малоснежной не только в Сибири. Осенью, когда дело дошло до сбора урожая, выяснилось, что зерна мало. Так мало, что уже к Рождеству большинство губернаторов России рапортовали о начавшемся в деревнях голоде. В дороге я вместе с репортерами газет негодовал на бездеятельность властей и радовался отваге тех начальников, кто не побоялся открыть военные магазины, чтобы накормить хотя бы детей. А теперь что? Теперь все это бедствие на мне?

Чудовищный дефицит бюджета – на мне? Никакая промышленность и засилье европейских, в первую очередь английских, товаров на внутреннем рынке! Забитое, неграмотное и от этого не ведающее о своих правах крестьянство. Зажравшееся, раздираемое противоречиями и политическими партиями дворянство. Пустынные просторы Сибири и жаркие пески Туркестана. Вечно всем недовольная Польша и уснувшая, убаюканная сказками о прошлом величии Финляндия. Армия мздоимцев и казнокрадов и слабая, отвратительно вооруженная армия. Флот… едрешкин корень… Все это на мне? Это от меня будут теперь ждать повторения сибирского чуда?!

Да! От меня! Но не я ли всерьез обдумывал свое дальнейшее вмешательство в Историю? Не я ли мечтал так преобразовать страну, чтобы не было стыдно перед потомками? Не я ли тщательно подыскивал себе местечко в столичных присутствиях, в надежде, что цесаревич возьмет меня с собой? Кто, если не ты, готов был перестать быть Поводырем своего края, чтобы стать выразителем его воли в коридорах дворцов? Так ты получил то, чего хотел!

Разум, последний бастион, все еще на что-то надеялся. Хотя бы на то, что это назначение… эта газетка… могла быть очередной злой, изощренно коварной, шуткой Вово. Что ему стоило уговорить покладистого наборщика в какой-нибудь редакции набросать в ящик нужных литер?! Рубль? Три? Воображение легко рисовало картину, с каким наслаждением Мещерский потом будет рассказывать об одураченном Воробье-Лерхе…

Но я уже знал. Именно что знал… Смотрел на заинтересованно разглядывающего мое лицо князя и знал, что – нет. Это правда. И он действительно пришел ко мне набиваться в соратники. Где-то ведь должна отложиться хотя бы легкая симпатия к человеку, принесшему добрую весть?! И что князю, каким бы неоднозначным… гм… да… неоднозначным был его характер, и правда важно привлечь меня на свою сторону в споре между либералами и протекционистами.

– Вам нехорошо? – с легким флером сарказма поинтересовался князь. – Отчего же?

– Мне… – с усилием разлепил я непослушные, сведенные судорогой губы. Потом, секундой спустя, даже заставил себя чуточку улыбнуться. – Мне… Нет-нет… Я подумал… Воробей на таком высоком посту! Это должно быть интересно, князь. Не так ли?

Андрей Дай

Воробей

Том 1

Пролог

Вопреки предсказанию врачей, утром двадцать второго января, в среду, Николай очнулся. Предыдущей ночью профессор Юлий Карлович Трапп сумел-таки влить сквозь плотно стиснутые зубы императора свою микстуру. Чем вселил в нас, дежуривших у постели больного уже вторые сутки, слабый луч надежды.

Прежде, еще вечером, отличный врач и просто хороший человек, лейб-медик двора, Николай Федорович Здекауер, сказал, что ежели после принятого лекарства Самодержец Российский откроет глаза, то это живительное снадобье может, если не совершенно, то, по крайней мере, надолго отдалить угрозу катастрофы.

Признаю: мы были готовы хвататься за каждую соломинку. Тут же, после заявления маститых эскулапов, все оказались тем более воодушевлены, как прежде подавлены. В огромном дворце воцарилась тишина. Императрицу все-таки уговорили хоть не на долго смежить веки, а остальные — в том числе и я, расположились на снесенных в приемную кабинета царя диванах. В Зимнем стало так тихо, так мертво, что можно было решить, будто бы строение и вовсе необитаемо. Галереи, залы и переходы на Николаевской половине были переполнены людьми, но ни единый из них не находил в себе отваги вымолвить и слова. Лишь вслушивались в малейшие шорохи, со страхом ожидая того или иного исхода.

К приезду Опольцера, знаменитого невролога, приглашенного из Вены по совету Здекауера, император все-таки открыл глаза. Двор смог, наконец, говорить. Всем казалось, что худшее уже позади. Что теперь-то уж, при таких-то уж докторах, все непременно будет лучше.

Николай всех узнавал и со всеми здоровался. Мне показалось, по изможденному скоротечной болезнью лицу его, моего друга и повелителя, промелькнула-таки тень неудовольствия тем, сколько народу набилось в его… в их с Марией Федоровной спальню. Однако же, Николай Александрович всегда умел хорошо сдерживать эмоции. Так что ни слова упреков мы не услышали.

К девяти часам завершился консилиум врачей. Широкой публике вердикт вынесен так и не был, однако чуть позже протопресвитер Бажанов предложил царю приобщиться Святых Тайн, что тот и исполнил с полным сознанием. Подданных исповедующих другие, нежели православие, религии из комнаты больного удалили, но едва заливающийся слезами священник вышел, все немедля вернулись. Достаточно быстро, чтоб увидеть сияющее счастьем лицо Властелина Державы.

— Верую, Господи, поручаю себя бесконечному милосердию Твоему… — вновь и вновь повторял громким шепотом Николай Второй, сверкая кажущимися огромными глазищами.

— Ангел, — воскликнул кто-то из придворных дам. — Он просто Ангел!

После император жестом подозвал своего секретаря, и тот, с мокрыми от слез щеками, срывающимся от волнения голосом, предложил подходить по очереди для прощания с государем.

— Прощайте, сударь, — все еще легко различая лица, говорил каждому Николай. — Прощайте, сударыня.

И это продолжалось до тех пор, пока утомление не победило природную вежливость. На несколько минут он снова впал в забытье, и не открывал глаз, пока дежуривший у постели больного доктор не выпроводил столпившихся в небольшой комнате людей в приемную.

Однако стоило к постели вернуться императрице, государь широко распахнул глаза и потянулся взять ее за руку. Потом лишь, стал вглядываться в сумрачные, не освещенные углы помещения, выискивая там брата.

— Саша! — улыбнулся он, когда Великий Князь торопливо приблизился к ложу. — У тебя золотое сердце и такая чудная душа! Береги мою Минни, и маленького Шуру! Теперь же обещай мне это!